Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 33 из 45



– Не получится, Корнюшка. Об жизни у нас разговоры были раньше. Много разговаривали…

– Укоряешь? Конь на четырех ногах и то спотыкается.

– Спотычки всякие бывают. Ты думаешь, Настя подстилка: когда захотел, тогда и разостлал. Не вышло там, выйдет тут. Настя что – дура, только пальцем помани, побежит, как собака за возом. Нет, Корнюшка. – Она перечеркнула нарисованный домик и стерла его горячей ладонью.

– Будет тебе кочевряжиться! Ну, виноват, ну, прости…

– Простить… что ж, можно. Но прежнего не воротишь. Любила я тебя, Корнюшка, больше жизни своей, с ума по тебе сходила. Но вся моя любовь свернулась, как береста на огне, обуглилась, и уж ничем ее не оживишь. Не мил ты мне больше. Чужой, опостылевший. – Она говорила тихо, спокойно, и это странным образом утяжеляло ее слова.

– Перестань ерунду городить! – крикнул Корнюха. – Глупые у тебя рассуждения! Куда ты теперь с пузом? Кто тебя возьмет? Кому ты нужна такая?

– Мне никого не надо. Одна буду жить.

– Ему отец нужен! Слышишь ты! – закричал Корнюха. Сейчас, когда Настя бесповоротно отвергла его, он позабыл обо всем, хотелось удержать ее во что бы то ни стало.

– Не кричи, Корнюшка. – Настя вздохнула. – Не могу я ничего с собой поделать.

– Ну и черт с тобой! Подожди, запоешь иначе.

– Не будет этого, я себя знаю. А ты меня прости, что все расстроила тебе с той… Одичала я от горя тогда. Теперь-то жалко, что поперек дороги стала.

– Что ты сделала?

– Про ребенка ей сказала. Так-то она, думаю, не пошла бы за Агапку.

– Ты – дрянь! Ты – подлая баба!

– Наверно… – Она покорно наклонила голову. – Прощай, Корнюшка. О том, что ты отец моему ребенку, знают только двое – Игнат и она. Навряд ли кому скажут… Ты не тревожься.

Она ушла, осторожно притворив за собой дверь.

Немного погодя домой вернулся Игнат. Долго ни о чем не спрашивал – видно, ждал, когда Корнюха заговорит сам, наконец не вытерпел:

– Ну так что, договорились?

– Отвяжись от меня! Не досаждай! – Корнюха отвернулся к стене.

День ото дня ему становилось лучше, но он по-прежнему валялся на постели, медленно перемалывая крошево мыслей. Думать ему никто не мешал. Игнат уехал. Татьянка не лезла с разговорами, стеснялась его, а Максюха редко бывал дома. Младшему Корнюха немного завидовал. Жизнь у парня пошла ровным ходом, без рывков, но и без остановок. И Игната, и его, Корнюху, перепрыгнул, женился; с Татьянкой своей живет душа в душу, не ругаются, не спорят, все посмеиваются, подшучивают друг над другом, и не бывает у них разговоров, что нет того, нет этого: всем довольны. Смотрит на них Корнюха и еще больнее становится от своей покинутости и бесприютности.

С утра до поздней ночи Максюха и Лазурька толклись в сельсовете, ходили по дворам, сговаривая мужиков записываться в колхоз. Дело это подвигалось у них туго. Записывались пока те, у кого добра – в одном мешке унести можно. Мужики покрепче выжидали. Макся и с ним завел было разговор о колхозе, но Корнюха сказал, что надо погодить, торопиться ему некуда.

Какой там колхоз, когда неизвестно, чем он будет заниматься. Может, бросить все и уйти в город? Уйти подальше от этих мест, чтобы и звука из Тайшихи не доносилось. Однако решиться на этот шаг было непросто: разве может заменить казенная работа хлеборобство? Но что-то делать надо, всю жизнь лежать в постели не будешь.

Поднялся, и его потянуло в поля. Проулком вышел из деревни. Поля, сопки полыхали ослепительной белизной, снег ядрено всхрапывал под ногами. Медленно, с остановками, проламывая в заносах неровную тропу, он спустился к речке. Вода сонно всхлипывала подо льдом, мохнатые, отяжелевшие от инея кусты тальника никли к сугробам, с берега свисала желтой челкой сухая трава. Где-то здесь он встречался с Настей, целовал ее в горячие губы, и жизнь виделась тогда совсем другой.

Под берегом разложил огонь, грел руки, невидящими глазами смотрел перед собой. Жалел, что нельзя начисто выстричь из памяти год жизни дома и Настю, и Устю, и Пискунов, чтобы все начать заново.

Солнце сползло за крутые лбы сопок, снега напоследок вспыхнули алым цветом и погасли. Луна, до этого бледно-голубоватая, налилась желтизной, и стылый свет ее замерцал на сугробах.

Корнюха сидел, пока не прогорели все дрова. Тяготясь нерешительностью, пошел обратно по своему следу. Трудно кинуть все и уехать. Но еще труднее остаться и начинать с самого начала, начинать, когда знаешь, что уже не будешь работать с прежней яростью.

Зашел в сельсовет, подождал, когда народ разойдется, попросил Лазурьку:

– Выправь мне бумагу. Уехать хочу…

– Уехать? – Лазурька удивленно-задумчиво посмотрел на него. – А зачем? Сам не знаешь? Если бы ты рвался на завод, на стройку, в большой мир, ближе к боевому рабочему классу… Но и тут следовало подумать – отпускать ли? Судьба социализма сейчас решается здесь, в деревне.

– Пусть решается, я-то при чем? – угрюмо спросил Корнюха.

– Экий же ты тугоухий! Ну ничего-то до тебя не доходит. Пойми своей дурьей башкой, тому, что дала нам советская власть, цены нет. В народе ходит поверье о разрыв-траве. Она вроде бы может открывать любые замки, разрушать любые запоры. Но то – сказка. А советская власть дала нам силу, способную разорвать оковы, в которых семейщина века держала себя. Хрипела от тесноты, но держала.

– Да мне-то что до этого! – начал сердиться Корнюха.

– Как это что?! Мы оковы сшибаем – ты в стороне. Мало того – сам в них влазишь. Натерли шею – поделом! Сопли из-за бабы распустил – тьфу!



– Хватить тебе, Лазарь! Дашь бумагу?

– Бумагу не дам. И разговор с тобой далеко не окончен. – Лазурька поднялся, надел полушубок. – Пошли к вам. Там и потолкуем. Давно до тебя добираюсь. Все хитрости, у Пискуна перенятые, видел, но руки…

Его прервал выстрел, звонко ударивший за окном. Лазурька выругался вполголоса, шагнул к дверям, а навстречу ему, без шапки, с дико вытаращенными глазами, – Ерема Кузнецов. Он зажимал рукой плечо, из-под пальца выступила кровь.

– Спасите! Убивают!

Пуля зыкнула по стеклине окна, ударилась об угол печки, отбив кусок кирпича и ошелушив известь. Лазурька выхватил из кармана револьвер, угасил лампу.

Корнюха подбежал к двери, защелкнул крючок. С улицы били по окнам. Пули, пропарывая стекла, чмокались в противоположную стену. Корнюха ползком перебрался в дальний безоконный угол. Там Лазурька допрашивал Ерему.

– Кто стреляет?

Ерема стонал, охал, ныл:

– Ой-ой, больно мне! Убили, паразиты! Убили, проклятые!

– Кого убили?

– Меня, Изотыч, убили! Стигнейка и Агапка. Ой-ой…

– Говори толком!

– Не по доброй воле… Принудили. Оплели кругом… Защити, Изотыч!

– К чему принудили? Кого? Что ты плетешь?

– Я был с ними заодно… Принудили. Они восстание задумали. Я – ходу. Они – стрелять.

Лазурька подобрался к телефону, яростно крутнул ручку.

– Алё, алё!.. Молчит! Алё! Должно, срезали провода… Худо наше дело.

Выстрелы на улице смолкли. Кто-то хрипло закричал:

– Эй вы, вылазьте на свет божий!

Лазурька, припадая к полу, скользнул к окну, выглянул из-за косяка, крикнул:

– Жизни вам своей не жалко, сволочи! Складывайте оружие, дурье пустоголовое!

За окном засмеялись:

– Пощупай штаны, Лазурька! – Это был голос Агапки.

Корнюха подполз к Лазарю, задыхаясь от ненависти, зашептал:

– Дай револьвер! Дай! Срежу мокрогубого.

– Их не видно. В канаве прячутся.

Луна закатилась, стало темно. Слабо отсвечивал снег на дороге, равнодушно мигали редкие звезды. Лазурька держал револьвер наготове и, когда под забором на той стороне улицы зашевелилось что-то черное, выстрелил. В ответ залпом ударили три винтовки.

– Вылазьте, вам говорят! – надрывался Агапка.

В разбитые окна тянуло холодом, под ногами хрустели осколки стекол. В углу тихо скулил Ерема.

– Ползи за мной, – сказал Лазурька Корнюхе.

Они перебрались в запечье. Лазарь поднялся.