Страница 12 из 45
– Давай, председатель, я выскажусь. Мне-то можно высказаться? – Петруха, по прозвищу Труба, узкоплечий, длинношеий мужичок, поднял руку.
– Говори, Петруха.
– Все вы знаете, кто я такой. Я, можно сказать, самый наипервейший бедняк. Дома у меня, окромя пяти ребятишек и семи куриц, ничего нету. Всю жизнь в мельниках у Прокопа живу.
– Да знаем, говори по делу!
– Нашел чем хвастаться!
Сбитый с толку криками, Петруха замолчал.
– Говори, говори, – приободрил его Лазурька.
– Так я что хочу сказать? Советская власть нас всех уравняла. Теперь что Прокоп, что я – одинаковы, я вроде даже чуть выше, потому как бедняку – честь. И ты не дело говоришь, председатель. Не принижай бедняков, дели на душу, как раньше делили.
– Очумел! – Звонкий женский голос, такой неожиданный здесь, заставил Игната вздрогнуть. Это Епистимея, баба Петрухи Трубы, как-то затесалась сюда и сейчас, возмущенная речью мужа, вскочила, ударила его по спине кулаком. – Садись, постылый! Садись и не лезь на народ с худым умом.
Мужики смеялись: кто громко, весело, кто слегка похохатывал, прикрывая рот рукой. Со всех сторон на бедного Петруху посыпались язвительные шуточки:
– С кем теперь сравнялся Петруха – с бабами!
– Бей его шибчее, будет умнее!
После этого веселый гул так и не угас до конца собрания. Закончилось оно быстро. Никто больше не решился отстаивать старый порядок дележа работы.
Домой Игнат возвращался вместе с Харитоном Пискуном. Старик всю дорогу вздыхал, качал головой:
– Никакой жизни не стало, Игнаша. Задавили нашу вольность, слова тебе не дают сказать.
– Ты зря спорил, – осторожно возразил Игнат. – Лазурька, он правильно измыслил.
– А разве я говорил, что неправильно? Тут, думаешь, дело в поскотине? Пусть загорожу я десять – двадцать лишних заборов – у меня не убудет. Тут, Игнаша, другое. Лазурька старые порядки изничтожает. Сегодня городьбу не так поделил, завтра землю обрежет, послезавтра в закром с мешком полезет. Видно же, куда гнет. Еремка, тот был лучше, со стариками совет держал – и власти хорошо, и нам неплохо. А этот ничего не понимает. Вы с ним навроде друзья. Поговори, втолкуй ему, что нельзя так. Надо жить тихо-мирно, как деды наши жили.
– Что я ему скажу? Ничего в таких делах не понимаю.
– Пойдем ко мне, чайку попьем, поговорим.
– Спасибо. Но мне некогда. Дела дома есть.
Не терпящих отлагательства дел у него нет. Думал, что пришла, может, Настя. Но ее не было. В избе который уже день не прибиралось, грязно, прямо как у Пискунов, а Настюха глаз не кажет. Что-то она реже и реже стала приходить. Как-то зашел к Изоту поздно вечером спросить, возьмется ли Настя починить рубахи.
– Так она у вас, – сказал Изот. – Стемнело – ушла.
Потом он спросил у Насти, где она была в тот вечер. Девка покраснела, сказала что-то непонятное, а переспрашивать Игнат не стал. У него вдруг защемило сердце. Уйдет от них Настя. Бегает, видно, на вечерки. Парней молодых в деревне много. Что он перед ними? Угрюмый мужчина, ни песню спеть, ни слова веселого сказать.
В одиночестве поужинав, Игнат лег спать. Не спалось. С тоскливой неохотой думал о своей скособоченной жизни. Годы немалые, к тридцати подкатывают, половину своего века, должно, уже прожил, а ничего доброго в жизни не видел, только муки, страдания людские. И все время ждешь: вот-вот направится жизнь, посветлеет, уплывет все худое, как мусор по полой воде…
Лежать без сна, думать о передуманном надоело, сел на приступку крыльца. Темень стояла непроглядная. С неба почти неслышно моросил мелкий дождик. В деревне дверь не проскрипит, собака не тявкнет. Поздно, видать. Может, утро скоро.
Игнат зевнул, поежился, встал, собираясь идти в избу. На улице приглушенно застучали копыта лошадей. По звуку можно было определить, что ехали, приближаясь, два всадника. Напротив ворот они остановились, перебросились двумя-тремя словами, и вдруг хлестко, лопнувшим обручем, ударил выстрел, за ним – другой, третий. Зазвенели стекла, завыли собаки. Игнат метнулся на забор, повис на нем, закричал:
– Вы что делаете, варначье?!
Навстречу ему из тьмы колюче вспыхнул выстрел, и пуля взвыла высоко над головой. Всадники ускакали, стук копыт замер в ночи. Собачий лай покатился от двора к двору по всей деревне.
Игнат спрыгнул с забора, перебежал через улицу, остановился под окнами Изотовой избы. Тихо было в избе, наружу не доносилось ни звука. Может, и не в Лазурьку стреляли? Может, баловал кто? Осторожно постучал в ставень. В избе что-то шебаркнуло, но никто не откликнулся.
– Лазарь, а Лазарь, это я, Игнат. Открой. Они убежали.
– Ты, Игнат? Сейчас.
В избе засветился огонь. Загремев болтом, открылся ставень, распахнулось окно. С лампой в одной и наганом в другой руке, у окна стоял бледный, всклоченный Лазурька. Из-за спины выглядывал старик Изот. Он держал в руках старую берданку.
– Лезь сюда. Окно надо закрыть. Не вернулись бы, – сказал старик.
– Не вернутся. – Лазурька поставил лампу на стол, смел с подоконника осколки стекла. – Пакостливы, как кошки; трусливы, как зайцы. Сколько их было, не приметил?
– Не, темно. По слуху понять – двое. – Игнат остался стоять на улице. Мелкие брызги дождя оседали на лице, на шерсти старенького зипуна. – Никого не задело?
– Нет. – Лазурька высунулся из окна, вгляделся в тьму. – Сволочи! Я еще посчитаюсь с вами!
– На том свете посчитаешься! – сердито сказал Изот и, опираясь на берданку, пошел к кровати. – Ухайдакают они тебя, парень, помяни мое слово.
– Уедем отсюда! – Из-за печки вышла Клавка, Лазурькина баба, она зябко куталась в платок, вздрагивала.
Лазурька закурил, нервно попыхивая папиросой, сказал:
– Сто раз было говорено – никуда не поеду!
Из-за перегородки выглянула Настя, кивнула Игнату:
– Она правильно говорит: уезжайте. Убьют тебя, братка.
– Не твоего ума дело, Настюха, помалкивай.
Игнат поднял воротник зипуна, прикрывая шею от дождя.
– И верно, уехал бы ты, Лазарь, обождал, когда затихнет. Потом возвернешься.
– Ну уж нет! Это мой дом, моя земля, никуда меня никто не выживет отсюдова! Так-то, Игнат. За то ли мы воевали, чтобы в родном доме от всякой падали житья не было?
– И это правильно… С другой стороны, тебе надо помягче, полегче с народом… Зачем ты вечером Ферапонта посрамил? Старик он, уважительность к летам его быть должна, опять же, если в Бога верует – кому какой вред?
– Ты ничего не видишь, Игнат. Куриная у тебя слепота. В молитве усердствуешь, шишек на лбу набил и ждешь, когда Господь ниспошлет благодать. Не дождешься, божий угодник.
– Мои молитвы не задевай…
– Смотреть, как ты расквасился? Как забыл кровь братьев-товарищей?
– Братка! – предостерегающе сказала Настя. – На ком попало зло не срывай.
– Молчи! За косу оттаскаю! – Лазурька лег животом на подоконник, наклонил голову к Игнату. – Думаешь, по мне они огонь ведут, по Лазурьке? На черта я им сдался. Дело наше они обстреливают. А у тебя порох отсырел.
– Ты чего добиваешься, Лазарь, непонятно мне.
– Жизни другой для людей. И кто поперек этой жизни станет – не помилую! Не только Ферапонту, самому Господу бороду повыдергаю.
– Экий ты, Лазарь, невоздержанный и озлобленный. Крови пролил народ и так достаточно. Иззяблись люди, умаялись, себя потеряли многие. Мир, теплое слово более всего им нужны сейчас, а ты вновь войну навязываешь.
– Я навязываю? А ты спроси, сколько раз вот так, стрельбой в окна, нас с постели поднимали… Война не кончилась еще, и рано ты винтовку на стену повесил. Ты не сердись на меня, Игнат. Сам понимаешь, тяжело мне. Приходи завтра утром в Совет.
В Совет, кроме Игната, пришли еще человек пятнадцать, все бывшие партизаны.
– Вот что, мужики. Стрельбу по ночам, воровство надо кончать! – решительно сказал Лазурька. – Небольшая нам цена будет, мужики, если допустим, чтобы селом правил Стигнейка Сохатый. Каждую ночь будем караулить все ходы-выходы из деревни.