Страница 7 из 67
— А я не в тебя, я в воду.
— Места тебе, что ли, не хватает, бродяга? Не мешай стирать!
— Лучше выстирай мне штаны…
— Пошел ты к черту!
Тересита продолжала усердно стирать, ее полные руки с размокшими, красными от воды пальцами так и ходили ходуном. Омонте, подталкивая ногой камешки и насвистывая, подошел еще ближе и снова заговорил; девушка даже не подняла глаз от блестящей, как сталь, воды.
Но вот стирка закопчена. Не утерев лоснящееся, потное лицо, Тересита поспешно собрала белье, разложенное для сушки на камнях, и нагнулась, чтобы завернуть его в шаль. Омонте, воспользовавшись моментом, бросился к ней и протянул руку к ее груди. Тересита, защищаясь, скрестила руки и низко опустила голову, прижав к груди подбородок. Тень гор чертила огромные треугольники на песке и уже добиралась до церковной колокольни. Тересита быстрым шагом бросилась вверх по тропинке, вьющейся среди прибрежных деревьев. Но Омонте обхватил ее сзади за талию и сунул руку ей под блузку.
— Отстань, окаянный! Жена я тебе, что ли? Ай! Ай! Я закричу, разбойник! Белье! Черт тебя побери! Белье перепачкаешь! Сам будешь стирать, негодяй! Разбойник!
Тень от гор уже накрыла деревню и карабкалась вверх по другим горам. Дав индианке подножку, Сенон повалил ее на песок под терпентинным деревом. Вопли и брань Тереситы постепенно затихали, переходя в стоны и вздохи.
У таты Морато не было золотого мула, но зато был обтянутый кожей ларчик с серебром. Сенон прознал об этом, увидав однажды, как дядя, приподняв сутану, вытащил из кармана штанов ключ от замочка, висевшего на железных кольцах кожаного сундучка, и, отомкнув его, сложил туда крупные и мелкие серебряные монеты, полученные во время праздников за требы и церковную службу по всему приходу, — а приход его раскинулся по полям, горам и долинам до самых далеких деревушек и хуторов, где индейцы терпеливо дожидались его апостольского пришествия.
Память о любовных похождениях и общительном нраве священника Морато сохранилась во многих деревнях. В дни молодости его веселый смех и занятные рассказы на кечуа принесли ему большую славу, а также и нескольких сыновей.
Но, достигнув преклонных лет, он довольствовался тем, что выпивал ежедневно несколько стаканов чичи[6] в компании своих односельчан, проводя с их земными душами время от половины третьего («часа первого глотка») до пяти, когда отправлялся обедать к себе в приходский дом.
В черной сутане, крепкий, сухощавый, с длинным зеленоватым лицом, с которого не сходила улыбка, он был похож на высокую бутылку из темного стекла, наполненную веселым церковным вином. Он усаживался за грубо сколоченный стол напротив Сенона и, наскоро перекрестясь, принимался за еду. Потом проверял уроки по чтению и письму, которые задал мальчику утром, и расспрашивал его о залетевших в деревню политических слухах.
К Сенону он испытывал нежную привязанность, но никогда не выражал ее в словах или лаской. Мальчик был незаконным сыном его брата и одной женщины из их деревни, которая умерла, когда Сенону исполнилось десять лет. Ребенок носил имя матери. В ожидании, пока отец заберет его, дядя-священник взял заботы о племяннике на себя. Но отец и не думал забирать его, он женился в Кочабамбе, и у него были другие дети.
Так Сенон остался жить у дяди-священника навсегда. Среди множества анекдотов, ходивших по деревне о тате Морато, рассказывали, что как-то при объезде епархии в доме священника остановился епископ Гранадо. Увидев мальчика, он спросил:
— Ваш племяшка, сеньор священник?
На что тата Морато ответил:
— Нет, ваше преосвященство, это мой законный сын…
Племянник был ему помощником, товарищем, служкой и посыльным. Он возделывал скромный сад своего дяди, звонил в колокола на глинобитной колокольне и вел счет крестинам. За это священник кормил его и каждый год дарил одежду из чертовой кожи и грубые сыромятные башмаки. Удовлетворение остальных нужд он предоставлял его находчивости. Находчивость парнишки проявилась прежде всего в том, что он подделал ключ от сундучка и в отсутствие священника осторожно вытаскивал по реалу из каждого столбика по пятьдесят монет. Так вознаграждал он сам себя за труды, которые часто бывали для него лишь развлечением, — например, поездки в деревни и на фермы, где индейцы время от времени справляли праздники, приглашая священника для церковной службы.
Когда приближался такой праздник, они запирали храм и садились на мулов. Священник надевал соломенную шляпу, парусиновый пыльник и отправлялся в горы, — прямой, высокий, загорелый, с длинным загнутым носом и крупными белыми зубами, подчеркивающими темный цвет его лица. Он взбирался вверх до самой пуны[7]. Спускался вниз в долину. За ним, на другом муле, следовал племянник. Его лицо, гладкое, безбровое, румяное, как яблоко, и маленькие, почти лишенные ресниц черные глазки говорили о примеси индейской крови.
Прибыв на место, они располагались в какой-нибудь хижине и на следующий день знаменовали праздник мессой, крестным ходом, поминовением мертвых, венчаниями и крестинами. Индейцы выполняли христианские обряды на свой языческий лад, и тата Морато в парадном облачении шел впереди этой необычной процессии, неся изображение святого, изукрашенное цветами и пестрыми бумажками.
Через несколько дней, получив мзду за свершение таинств, священник с мальчиком, уложив в переметные сумы связанные узелком яркие платки с серебряными монетами, садились на мулов и возвращались в Карасу.
Но вот в один ясный теплый день приходской дом огласился не громогласными речами доброго пастыря, а пронзительными воплями индианок. Рыдая, они шли вслед за индейцами, которые несли на одеяле тело таты Морато. Неподалеку от деревни его сбросил на землю мул и, лягнув копытом, раздробил ему череп. Теперь мул как ни в чем не бывало трусил позади своей жертвы. Длинные ноги священника, в грубых башмаках, без носков, свесившись с одеяла, покачивались на ходу.
Лицо таты Морато было неузнаваемым, распухшим, багровым. Из полуоткрытого рта с крупными сверкающими белизной зубами вырывались хриплые предсмертные стоны. Он скончался около трех часов, оплакиваемый всеми односельчанами.
Через неделю после похорон приехал из Кочабамбы старший брат священника, Никасио Морато, очень на него похожий. Он открыл опечатанную сельскими властями дверь дома и на глазах у Омонте, не сказав ему ни слова, взял себе сундучок с серебром. Через несколько дней, наскоро закончив все юридические формальности, нужные для введения в права наследства, Никасио навьючил мулов и повез сундучок и Сенона по старой дороге вдоль подножья гор в Кочабамбу.
Они спускались вниз, и ущелье раскрывалось все шире, горы расступались, земля наливалась зеленью, полнилась шумом листвы. Деревья и маисовые поля разбегались по равнине и снова взбирались вверх по пологим склонам, сливаясь с далекой синевой горных хребтов, широким кругом замыкающих долину Кочабамбы. Тень деревьев ласкала землю, а над деревьями раскинулась безоблачная синева небосвода.
Стоял февраль. Жаркий воздух был напоен ароматами. Эти запахи, как бы материализуясь, превращались на глазах у Сенона то в персики, выглядывающие из садов поверх низких оград, то в виноградные гроздья на старых лозах, вьющихся вокруг терпентинных деревьев, которые непрерывной зеленой вереницей скользили навстречу мерно шагавшему мулу.
Неожиданно на обочине дороги возникла глинобитная хижина, почти скрытая деревьями, над ней на высоченной бамбуковой палке развевался белый платок. Это был знак, что здесь торгуют чичей. Двое ребятишек, один в короткой рубашонке, другой почти голый, только в каком-то жилетике, кувыркались в пыли перед самой дверью.
— Остановимся тут на минутку, — сказал дон Никасио. — Уж очень жарко. Глоточек сейчас не повредит.
Спешившись, он уселся на глиняной скамье, утер пот со лба и щей, хлебнул крепкой местной чичи и пустился в рассуждения.