Страница 34 из 47
Прошел ребенок — и Барк погладил его по щеке. Ребенок улыбнулся. Это не был господский сын, которому льстят. Это был слабый ребенок, которого Барк одарил лаской. И он улыбался. Этот ребенок разбудил Барка — и благодаря слабому ребенку, который должен был ему улыбнуться, Барк ощутил немного свое значение на земле. Что-то зрело в его душе, и он шел теперь размашистым шагом.
— Что ты ищешь? — спрашивал Абдаллах.
— Ничего, — отвечал Барк.
Но, наткнувшись за поворотом улицы на кучку играющих детей, он остановился. Это здесь. Он молча взглянул на них. Затем, отойдя к еврейским лавочкам, вернулся, нагруженный подарками. Абдаллах возмутился:
— Вот дурак, не трать же ты деньги!
Но Барк не слушал его. Он величественно сделал знак каждому. Маленькие ручки потянулись к игрушкам, браслетам, вышитым золотом туфлям. И каждый ребенок убегал, как дикарь, крепко зажав в руке свое сокровище.
Услышав об этом, другие агадирские дети прибежали к нему: Барк обул их в золотые туфли. И другие дети, уже из окрестностей Агадира, до которых тоже дошел слух, примчались с криками к черному богу и, вцепившись за его одежду раба, требовали своей доли. Барк разорялся.
Абдаллах решил, что он «сошел с ума от радости». Но я думаю, что для Барка дело было не в том, чтобы поделиться излишком счастья.
Он снова был свободен, он обладай основными благами: правом на чью-то любовь, правом направиться на север или на юг, правом зарабатывать хлеб своим трудом. На что ему эти деньги… Ведь им владела, подобно чувству голода, потребность быть человеком среди людей, восстановить связь с людьми. Агадирские танцовщицы были ласковы со старым Барком, но он так же легко расстался с ними, как и встретился: они не нуждались в нем. Слуга в арабском кафе, прохожие — все уважали в нем свободного человека, как с равным делились с ним своим солнцем, но ни один из них не показал, что нуждается в нем. Он был свободен — слишком свободен, он даже не ощущал тяжести своих шагов на земле. Ему недоставало тяжести человеческих взаимоотношений, которая затрудняет движения, — слез, прощаний, упреков, радости — всего того, что человек укрепляет или рвет каждым жестом, — той тысячи уз, которые привязывают его к другим и отягощают его. А теперь с Барком были уже связаны тысячи надежд…
Так в великолепии солнечного захода над Агадиром, в прохладе, которая так долго одна только и была для него и долгожданной лаской и единственным кровом, началось царствование Барка. И, когда наступил час отъезда, Барк шел, купаясь в этом приливе детей, как некогда в приливе овец, проводя свою первую борозду в возвращенном ему мире. Завтра он вернется к убожеству родного дома, на него ляжет ответственность за большее число жизней, чем могут, вероятно, прокормить его старые руки, но уже здесь он обрел свой подлинный вес.
Подобно архангелу, слишком невесомому, чтобы жить жизнью людей, вынужденному плутовать, подшивая к поясу груз, Барк передвигался с трудом, притягиваемый к земле тысячами детей, которым так нужны золотые туфли.
7
Такова пустыня. Коран, который только правило игры, превращает ее пески в мир, живущий по своим законам. В глубинах Сахары, кажущихся пустыми, тайно разыгрывается драма, которая будит людские страсти. Подлинная жизнь пустыни состоит не из кочевий в поисках пастбищ, а из игры, которая не сыграна. Какая разница между миром покоренных песков и миром непокоренных! И не относится ли это ко всем людям? Перед лицом преображенной пустыни мне вспоминаются игры моего детства — сумрачный золотистый парк, который мы населили божествами, безграничный мир, сотворенный нами из никогда не познанного до конца, никогда полностью не обследованного квадратного километра. Мы создали замкнутую цивилизацию, где шаги звучали по-своему, где вещи имели свой смысл, не доступный им нигде в другом месте. Что осталось теперь, когда ты стал взрослым и живешь по иным законам, от этого парка, полного волшебными, ледяными, жгучими тенями детства; возвращаешься в парк, чувствуя отчаяние, прогуливаешься снаружи вдоль его маленькой серо-каменной стены и поражаешься, что царство, казавшееся тебе бескрайним, заключено в такую тесную ограду, и понимаешь, что никогда тебе не вернуться в былые бескрайние царства, потому что войти надо не в парк, а в игру.
Но нет больше непокорных племен. Нет больше тайн в Кап-Джуби, Сиснеросе, Пуэрто-Кансадо, ла Сагует-Эл-Хамра, Дора, Смарра. Горизонты, которые нас влекли, угасли один за другим, подобно тому как насекомые теряют свою окраску, попав в западню теплых рук. Но тот, кто гнался за ними, не был игрушкой воображения. Не ошибались и мы в нашей погоне за открытиями. Как и султан из «Тысячи и одной ночи», пытавшийся овладеть веществом столь неуловимым, что пленные красавицы одна за другой угасали в его объятиях, теряя золото своих крыльев, когда он дотрагивался до них. Мы упивались волшебством песков. Быть может, другие будут рыть в них нефтяные колодцы и обогащаться, торгуя. Но они опоздали. Ибо запретные пальмовые рощи или девственная пыль ракушек отдали уже нам то, что было у них самым драгоценным: они дарили лишь один час восторга — и этот час выпал на нашу долю.
Пустыня? Мне довелось однажды подступиться к самому ее сердцу. В 1935 году я совершал перелет в Индо-Китай, но очутился в Египте, у границ Ливии, и увяз, как в смоле, в песках, — я думал, что тут мне и конец. Расскажу вам об этом.
VII. В сердце пустыни
1
Приближаясь к Средиземному морю, я повстречался с низкими тучами. Спускаюсь до двадцати метров. Дождевые брызги разбиваются о лобовое стекло, и кажется, что море дымится. Изо всех сил стараюсь различить что-нибудь и не нарваться на мачту корабля.
Мой механик Андрэ Прево то и дело зажигает для меня сигареты.
— Кофе…
Он исчезает в хвосте самолета и возвращается с термосом. Я пью. Время от времени регулирую щелчком рычажок газа, чтобы удерживать режим две тысячи сто оборотов. Скольжу взглядом по циферблатам: мои подданные послушны, каждая стрелка — на своем месте. Смотрю на море, от которого в дождь, как от таза с горячей водой, подымается пар. На гидроплане я пожалел бы, что море такое «волнистое». Но я на обычном самолете. Волнистое или не волнистое — все равно не сесть. Не знаю почему, это рождает у меня нелепое чувство безопасности. Море — часть мира, чуждого мне. Авария здесь? — это ко мне не относится, не может даже мне угрожать: я не оснащен для моря.
После полутора часов полета дождь стихает. Тучи по-прежнему низки, но свет уже проникает сквозь них, как улыбка. Я любуюсь этими неторопливыми приготовлениями к хорошей погоде. Догадываюсь, что над моей головой лишь тонкий слой белой ваты. Отклоняюсь, чтобы избежать очередного ливня: уже можно его обогнуть. А вот и первый просвет в облаках…
Еще не видя его, я угадываю, что он существует, так как замечаю перед собой на море длинную дорожку травянистого цвета, как бы отливающий густой зеленью оазис, напоминающий поля ячменя, от вида которых у меня так сладко щемило сердце, когда на обратном пути из Сенегала, после трехтысячекилометрового перелета над песками, я достигал Южного Марокко. Здесь тоже у меня ощущение, будто я приближаюсь к населенному району. Настроение приподнятое. Оборачиваюсь к Прево:
— Кончено, все хорошо!
— Да, хорошо…
Тунис. Пока баки наполняют бензином, подписываю документы. Но, выходя из канцелярии, я слышу странный звук — «хлюп» — точно что-то падает в воду, — глухо, отрывисто. Мне тотчас же вспоминается, что однажды я уже слышал такой звук: взрыв в гараже. Два человека погибли от этого хриплого кашля. Оборачиваюсь к дороге, бегущей вдоль аэродрома: клубится пыль, две быстроходные машины столкнулись и замерли, точно в лед вмерзли. К ним бегут люди, другие бегут сюда:
— Позвоните… Доктора… Голова…
У меня сжимается сердце. В тиши вечерних сумерек злой рок совершил вылазку: чья-то красота, разум или жизнь разрушены… Так подкрадываются в пустыне пираты, и никто не слышит их упругих шагов по песку. Вот пронесся по поселку недолгий шум набега. И снова все погрузилось в золотистое безмолвие. Снова тот же покой, та же тишина… Возле меня кто-то говорит о проломе черепа. Не хочу ничего знать об этом безжизненном, окровавленном лбе; поворачиваюсь спиной к дороге и иду к самолету. Но на сердце остается ощущение угрозы. И этот только что услышанный звук вскоре снова раздастся в моих ушах. Когда на скорости в двести семьдесят километров в час я зацеплюсь за черное плоскогорье, я узнаю этот хриплый кашель, это «ух!» злого рока, поджидавшего нас в пути.