Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 47

В случае исчезновения юридическая смерть наступает лишь через четыре года. Этот факт встал перед тобой с такой очевидностью, что заслонил все другие образы. Ведь ты лежал, распластавшись на крутом снежном склоне. С наступлением лета тело твое вместе с грязью покатится вниз в одну из тысяч расселин Анд. Ты знал это. Но ты знал также, что в пятидесяти метрах перед тобой скала!

«Я подумал: если подымусь, может быть доберусь до нее. Прижать бы тело к этой скале — и летом его найдут».

Ты поднялся, а поднявшись, безостановочно шел две ночи и три дня.

Но ты не верил, что сможешь уйти далеко.

«Я догадывался по многим признакам, что близится конец. Вот один из них. Каждые два часа я вынужден был останавливаться, чтобы еще немного разрезать сапоги, натереть снегом распухшие ноги или попросту дать передохнуть сердцу. Но в последние дни я начал терять память. И вот, когда я вновь шагал после очередной передышки, меня вдруг озаряло: каждый раз на остановке я что-нибудь забывал. В первый раз — перчатку, а это не шутка в такой мороз! Я положил ее перед собой, но, уходя, забыл поднять. За перчаткой последовали часы. Затем нож. Затем компас. С каждой остановкой я становился беднее…»

«Спасение лишь в том, чтобы сделать шаг. Еще шаг. Начинаешь всегда с одного и того же шага.

Клянусь тебе, я вынес то, чего не вынесло бы ни одно животное».

Я не знаю ничего благороднее этих слов. Я вспоминаю эти слова, которые определяют истинное место человека в природе, делают ему честь, меряют подлинной мерой его величие.

Когда ты погружался в сон, сознание выключалось, но ты просыпался — и вновь оно воскресало в изломанном, помятом, обожженном морозом теле — и снова властвовало над ним. И тогда — тело было лишь послушным орудием, тело было лишь слугой. И эту гордость обладания послушным орудие?.! — ты тоже умел выразить, Гийоме!

«Представляешь себе, я уже шел трое суток… без пищи… сердце начинало пошаливать… Так вот! Взбираюсь по отвесной скале над пропастью, выкапываю ямки, чтобы упереться в них кулаками, и вдруг чувствую — сердце сдает. Замрет — и снова в ход. Работает с перебоями. Чувствую, замри оно чуть подольше — я полечу в пропасть. Не двигаюсь, прислушиваюсь к себе. Никогда, слышишь, никогда в самолете я так не ощущал свою связь с мотором, как в эти несколько минут ощутил свою связь с сердцем. Я говорил ему: еще одно усилие! Ну еще, еще раз. Но это было надежное сердце! Замрет — и всегда снова в ход… Если бы ты знал, как я гордился моим сердцем!»

В Мендосе, в комнате, где я выхаживал тебя, ты, наконец, забывался тяжелым сном. А я думал: сказать ему о его мужестве — он только пожмет плечами. Но воспевать его скромность — тоже было бы предательством. Он стоит выше таких банальностей. В этом пожатии плечами — вся его мудрость, завоеванная опытом. Он знает: коль скоро человек уже попал в передрягу, он не пугается. Только неведомое страшит человека. Но для того, кто столкнулся с ним, оно перестает быть неведомым. В особенности когда глядишь на него с такой ясной прозорливостью. Мужество Гийоме — это прежде всего следствие его прямоты.

И все же основная его доблесть не в этом. Величие его души — в сознании ответственности. Ответственности за себя, за доверенную ему почту, за товарищей, которые надеются — от него зависит их горе или радость; сознание ответственности за то новое, что строится там, у живых, к чему и он должен приложить руку. Ответственности, хотя бы и самой малой, за будущее человечества, — в той мере, в какой оно зависит и от его работы.



Он из числа людей с большим сердцем, с широким кругозором. Быть человеком — это чувствовать свою ответственность. Чувствовать стыд перед нищетой, которая, казалось бы, и не зависит от тебя. Гордиться каждой победой, одержанной товарищами. Сознавать, что, кладя свой кирпич, и ты помогаешь строить мир.

И таких людей пытаются сравнивать с тореадорами или с игроками. Славят их пренебрежение к смерти. Плевать я хотел на пренебрежение к смерти. Если в основе его не лежит сознание ответственности, оно лишь признак нищеты духа или избытка юношеского пыла. Я знавал одного молодого самоубийцу. Не помню уже, что за любовное огорчение побудило его точнехонько всадить себе пулю в сердце. Не знаю, какому литературному соблазну он поддался, натянув перед этим белые перчатки. Но, помнится, эта жалкая попытка блеснуть оставила у меня впечатление не благородства, а нищеты. Итак, за этим милым лицом, в этом человеческом черепе ничего не было, решительно ничего. Если не считать образа какой-то глупенькой девчонки, похожей на множество других.

И по контрасту с этой бесплодной судьбой мне вспомнилась смерть достойного человека. Смерть садовника, который говорил мне:

«Знаете… Иногда, налегая на лопату, я обливался потом. Ревматизм донимал, болела нога, я проклинал это рабство. Так вот, сегодня я бы хотел копать, копать землю. Ведь копать — это так прекрасно! Человек свободен, когда он копает! И кто подстрижет теперь мои деревья?»

Земля, которую он оставлял, была для него целиной. Вся планета — была целиной. Он был связан любовью со всей землей, со всеми деревьями на земле. Это он был великодушным, щедро расточающим свои силы хозяином земли. Это был мужественный человек, и, подобно Гийоме, он боролся со смертью во имя созидания, во имя человеческого призвания.

III. Самолет

И пусть, Гийоме, ты круглые сутки наблюдаешь за манометрами, выверяешь гироскопы, прислушиваешься к дыханию моторов, опираешься на пятнадцать тонн металла, — в конечном счете проблемы, встающие перед тобой, — общечеловеческие проблемы, и доблесть, обретенная тобой, ни в чем не уступает доблести горца. Подобно поэту, ты умеешь наслаждаться первыми проблесками зари. Как часто, в бездонных провалах трудных ночей, ты жаждал увидеть бледный сноп света, пробивающийся с востока, из-за черной земли. Бывало, этот чудесный источник медленно разливался пред тобой и приносил исцеление, когда ты считал себя погибшим.

Привычка пользоваться сложным орудием не превратила тебя в засушенного техника. Думается мне, что те, кого так пугает наш технический прогресс, не видят различия между целью и средством. Конечно, кто борется за технику лишь в надежде на материальные блага, не пожинает ничего, ради чего стоило бы жить. Но машина — не цель. Самолет — не цель, а орудие. Такое же орудие, как и плуг.

Взгляд, будто машина портит человека, объясняется тем, что нам не хватает перспективы и мы не умеем охватить всю совокупность преобразований, пережитых нами в столь короткий срок. Что такое сто лет истории машины по сравнению с двумястами тысяч лет истории человека? Ведь мы только-только начинаем привыкать к пейзажу шахт и электростанций. Мы только-только начинаем обживать новый дом, который сами достроили. Все так быстро изменилось вокруг нас: взаимоотношения людей, условия труда, обычаи. Наша психология — и та потрясена в самой своей основе. Понятия: разлука, отсутствие, расстояние, возвращение, хотя слова и остались теми же, имеют совсем иной действительный смысл. Чтобы охватить сегодняшний мир, мы пользуемся словами, созданными для мира вчерашнего. И жизнь минувшей эпохи нам кажется более соответствующей нашей природе лишь потому, что она в большей мере соответствует нашему языку.

Каждый шаг прогресса вытеснял нас чуть дальше из круга едва приобретенных привычек. Мы поистине эмигранты, еще не создавшие себе отечества.

Мы молодые варвары, у которых новые игрушки все еще вызывают изумление. Отсюда и наши авиационные гонки. Такой-то поднялся выше, промчался быстрее. Мы забываем, ради чего заставили его мчаться. На время сама гонка приобретает большее значение, чем ее цель. И так во всем. Для колониального солдата, закладывающего фундамент империи, смысл жизни в завоеваниях. Солдат презирает колониста. Однако разве устройство этого колониста не было целью завоевания? Воспламененные успехами прогресса, мы использовали людей для прокладки железных дорог, для строительства заводов, для бурения нефтяных скважин. Мы позабыли, что цель всех этих строек — служить людям. Пока мы завоевывали, наша мораль была моралью солдат. Но теперь надо осваивать. Надо поселиться в этом новом доме, не имеющем пока своего лица.