Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 47



Вдруг все голоса смолкли: в дверях появился Ривьер — в пальто, в шляпе, неизменно надвинутой на глаза, — вечный путешественник. Он спокойно подошел к заведующему бюро:

— Сейчас десять минут второго. Документы европейского почтового уже оформлены?

— Я… я думал…

— Вы должны не думать, а исполнять.

Он повернулся и, заложив руки за спину, медленно пошел к открытому окну.

К нему подбежал служащий:

— Господин директор, получено очень мало ответов. Сообщают, что во внутренних районах уже разрушены многие телеграфные линии…

— Хорошо.

Неподвижно застыв, Ривьер смотрел в ночь.

Итак, каждая новая весть несла в себе угрозы самолету. Каждый город, если линии связи еще не были разрушены и он имел возможность ответить Буэнос-Айресу, сообщал о неумолимом движении циклона, словно о вторжении вражеских армий. «Буря идет из глубины материка, с Кордильер. Опа движется к морю, сметая все на пути…»

Звезды казались Ривьеру чересчур яркими, воздух — слишком влажным. Странная ночь! Она внезапно начинала подгнивать — подгнивать слоями, как мякоть роскошного с виду плода. Над Буэнос-Айресом еще царили в полном своем составе звезды; но это был лишь оазис, притом недолговечный. К тому же это был порт, недосягаемый для экипажа. Грозная ночь, гниющая под прикосновениями этого ветра. Ночь, которую нелегко победить.

Где-то в ее глубинах затерялся самолет, и на его борту — беспомощные, охваченные тревогой люди.

14

Жена Фабьена позвонила по телефону.

В те ночи, когда он должен был вернуться, она всегда высчитывала время продвижения патагонского почтового. «Сейчас он вылетает из Трилью…» — и опять засыпала. Немного позже: «Он должен приближаться теперь к Сан-Антонио; он уже видит его огни…» Тогда она вставала, раздвигала шторы и осматривала небо. «Все эти облака мешают ему…» Иногда между тучами, как пастух, расхаживала луна. И молодая женщина возвращалась в постель, успокоенная луной и звездами, присутствием этих тысяч существ, окружавших ее мужа. Около часа ночи она обычно чувствовала, что он уже близко. «Должно быть, он недалеко… Он уже видит Буэнос-Айрес…» И снова вставала, готовила для него еду, варила горячий кофе: «Там, наверху, так холодно…» Каждый раз она встречала Фабьена так, словно тот спустился со снежных вершин: «Ты не замерз?» — «Да нет же!» — «Все же согрейся немного…» К четверти второго у нее все бывало готово. Тогда она звонила.

В эту ночь она спросила, как всегда:

— Фабьен уже приземлился?

Секретарь, взявший трубку, замялся:

— Кто говорит?

— Симона Фабьен.

— О, одну минуту…

Не осмеливаясь ничего сказать, секретарь передал трубку заведующему бюро.

— Кто у телефона?

— Симона Фабьен.

— А!.. Слушаю вас, мадам.

— Мой муж приземлился?

Последовало молчание, показавшееся ей необъяснимым. Затем — короткий ответ:

— Нет.

— Он опаздывает?

— Да…

Снова молчание.

— Да… опаздывает.

— О!..

Это был вздох раненой плоти. Опоздание — пустяк… пустяк… Но если око затягивается…

— О!.. В котором часу он должен прибыть?.



— В котором часу он должен прибыть?.. Мы… мы не знаем.

Теперь перед ней была стена. Она слышала лишь эхо своих вопросов.

— Умоляю, ответьте мне! Где он сейчас?..

— Где он сейчас? Подождите…

Медлительность этих людей причиняла ей боль. Там, за стеной, что-то происходило.

Наконец, они решились:

— Он вылетел из Коммодоро в девятнадцать тридцать.

— И с тех пор?..

— С тех пор… сильно опаздывает… сильно опаздывает из-за плохой погоды…

— О! Из-за плохой погоды…

Какая несправедливость! И какое вероломство — в этой луне, праздно повисшей над Буэнос-Айресом!.. Молодая женщина вспомнила вдруг, что от Коммодоро до Три-лью — каких-нибудь два часа полета, не больше.

— И целых шесть часов летит он до Трилью?! Но посылает же он вам радиограммы… Что он говорит?

— Он говорит? Разумеется, в такую погоду… Вы сами понимаете… его радиограммы до нас не доходят.

— В такую погоду!..

— Итак, мадам, решено: мы позвоним вам, как только что-нибудь узнаем.

— О, вы ничего не знаете…

— До свиданья, мадам.

— Нет! Нет! Я хочу говорить с директором!

— Господин директор очень занят, мадам, он на совещании.

— Мне это безразлично! Совершенно безразлично! Я хочу с ним говорить!

Заведующий бюро вытер капли пота со лба:

— Одну минуточку…

Он открыл дверь Ривьера.

— С вами хочет говорить госпожа Фабьен.

«Вот оно, — подумал Ривьер, — вот начинается то, чего я боялся». На первый план драмы выступают чувства… Вначале Ривьеру хотелось их отвергнуть: матерей и жен не допускают в операционную. И на корабле в минуту опасности чувства должны молчать. Они не помогают спасению людей… Однако он решил:

— Соедините ее с моим кабинетом.

Он услышал далекий голос, слабый, дрожащий, и тотчас понял, что не сможет сказать ей правду. Скреститься сейчас в поединке — разве хоть одному из них это принесло бы какую-нибудь пользу?

— Мадам, прошу вас, успокойтесь! В нашем деле так часто приходится подолгу ждать вестей.

Он приблизился к той грани, за которой возникала уже не проблема беды отдельного частного человека — возникала проблема действия как такового. Ривьеру противостояла не жена Фабьена, а совершенно иное понимание жизни. Ривьер мог только слушать и сочувствовать этому слабому голосу, этой песне, такой грустной и такой враждебной. Ибо ни действие, ни личное счастье не могут ничем поступиться, — они пришли в столкновение. Эта женщина тоже выступала от имени некоего мира, имевшего свою абсолютную ценность, свое понимание долга и свои права. От имени мира, где горит лампа над столом, где плоть взывает к плоти, где живут надежды, ласки и воспоминания. Она требовала вернуть то, что ей принадлежало, и она была права. Он, Ривьер, тоже быт прав; но он не мог ничего противопоставить правде этой женщины. В свете жалкой домашней лампы его собственная правда открывалась ему как нечто не поддающееся выражению, бесчеловечное…

— Мадам…

Она больше не слушала. Ему казалось, что она упала почти у самых его ног, истощив силу своих слабых кулаков в борьбе с этой глухой стеной.

Как-то один инженер сказал Ривьеру, наклоняясь вместе с ним над раненым, лежавшим возле строящегося моста: «Стóит ли этот мост того, чтобы ради него было изувечено человеческое лицо?» Ни один из крестьян, для которых предназначалась эта дорога, для которых строился этот мост, ни один из них не согласился бы, ради сокращения пути, так страшно изуродовать чье-то лицо. И все же мосты строятся… Инженер тогда же добавил: «Общественная польза складывается из суммы индивидуальных польз; и ни на чем другом основана быть не может». — «И все же, — ответил ему позже Ривьер, — хоть человеческая жизнь и дороже всего, но мы всегда поступаем так, словно в мире существует нечто еще более ценное, чем человеческая жизнь… Но что?..»

И сейчас, когда Ривьер думал об экипаже Фабьена, у него сжималось сердце. Всякая деятельность — даже строительство мостов! — разбивает чье-то счастье, и Ривьер не мог не спросить себя: «Во имя чего?»

«Эти люди, которым, вероятно, суждено сегодня погибнуть, — думал Ривьер, — могли бы жить, счастливо жить». Он видел лица, склонившиеся пред золотыми алтарями вечерних ламп. «Во имя чего оторвал я их от домашнего уюта?» Во имя чего вырвал он этих людей из мира личного счастья? Разве первейший долг не в том, чтобы охранять это счастье? И вот он сам разбивает его. Но ведь рано или поздно — все равно наступает момент, когда золотые алтари исчезают, как миражи в пустыне. Старость и смерть разрушают их еще более безжалостно, чем он, Ривьер. Может быть, существует все же что-то иное, более прочное, и именно оно нуждается в спасении? Может быть, во имя этой стороны человеческой жизни и трудится Ривьер? Иначе — его деятельность лишена смысла.