Страница 11 из 47
Пилот оправдывается:.
— Я больше ничего не видел. Конечно, радио сообщало, это верно… Может быть, дальше… Но бортовой огонь почти погас, я даже собственных рук не видел. Хотел включить головной огонь, чтобы хоть крыло разглядеть, — все тот же мрак. Показалось, что я — на дне огромной ямы и из нее — не выбраться. А тут еще мотор стал барахлить…
— Нет.
— Нет?
— Нет. Мы его потом осмотрели. Мотор в полном порядке. Но стоит испугаться — и сразу кажется, что мотор барахлит.
— Да как было не испугаться! На меня давили горы. Хотел набрать высоту — попал в завихрение. Вы сами знаете: когда ничего не видишь — и еще завихрения… Вместо того чтобы подняться, я потерял сто метров. И уже не видел ни гироскопа, ни манометров. И стало казаться, что режим мотора падает, что он перегрелся, что давление масла… И все это — в темноте. Как болезнь… Ну и обрадовался я, когда увидел освещенный город!
— У вас слишком богатое воображение. Идите.
И пилот выходит.
Ривьер поглубже усаживается в кресло, проводит рукой по седым волосам.
«Это самый отважный из моих людей. Он вел себя в тот вечер прекрасно. Но я избавлю его от страха…»
И снова, как минутная слабость, возник перед ним соблазн:
«Чтобы тебя любили, достаточно проявить жалость. Я никого не жалею или скрываю свою жалость. А как хотелось бы окружить себя дружбой, теплотой! Профессия врача дает ему такое право. А я направляю ход событий. Я должен выковывать людей, чтобы и они направляли ход событий. Вечером, в кабинете, перед пач-.юй путевых листов особенно остро ощущаешь этот неписаный закон. Стоит мне только ослабить внимание, позволить твердо упорядоченным событиям плыть по течению — и тотчас, как по волшебству, возникают аварии. Словно моя воля — только она одна — не дает самолету разбиться, не дает буре задержать его в пути. Порой сам поражаешься своей власти».
Он продолжает размышлять:
«И в этом нет, пожалуй, ничего странного. Так и садовник на своем газоне ведет постоянную борьбу… Извечно вынашивает в себе земля дикий, первозданный лес; но простая тяжесть человеческой руки ввергает его обратно в землю».
Он думает о пилоте:
«Я спасаю его от страха. Я нападаю не на него, а на то темное, сопротивляющееся начало, что парализует людей, столкнувшихся с неведомым. Если я буду его слушать, жалеть, принимать всерьез его страхи, тогда он поверит, что и в самом деле побывал в некоей загадочной стране; а ведь именно тайны — и только ее — он и боится; нужно, чтобы никакой тайны не осталось. Нужно, чтобы люди опускались в этот мрачный колодец, выбирались из него наружу и говорили, что не встретили там ничего загадочного. Нужно, чтобы вот этот самый человек проник в самое сердце, в самую таинственную глубь ночи, в, ее толщу, не имея при этом даже своей шахтерской лампочки, которая освещает только руки или крыло, — и чтобы он своими широкими плечами отодвинул прочь Неведомое».
И все же даже в этой борьбе Ривьера и его пилотов связывало молчаливое братство. Они были людьми одной закалки, ими владела та же жажда победы. Но Ривьер помнил и о других битвах, которые приходилось ему вести за покорение ночи.
В официальных кругах на мрачные владения ночи смотрели с опаской, как на неисследованные лесные дебри. Заставить экипаж устремиться со скоростью двухсот километров в час навстречу бурям, туманам и всем тем препятствиям, что таит в себе ночь, представлялось им рискованной авантюрой, допустимой лишь в военной авиации: вылетаешь с аэродрома в безоблачную ночь, проводишь бомбежку — и той же ночью возвращаешься на тот же аэродром. Но регулярные ночные рейсы обречены на неудачу.
«Ночные полеты — это для нас вопрос жизни и смерти, — отвечал Ривьер. — Каждую ночь мы теряем полученный в течение дня выигрыш во времени, который составляет наше преимущество перед железной дорогой и пароходом».
Ривьер с досадой и скукой слушал все эти разговоры: финансовая сторона дела, безопасность, общественное мнение… «Общественное мнение, — возражал он, — его нужно создать». Он думал: «Сколько времени пропадает напрасно! И все же есть в жизни нечто такое, что всегда побеждает! Живое должно жить, и для того, чтобы жить, оно сметает с пути все помехи. Для того, чтобы жить, оно создает свои собственные законы. Оно неодолимо». Ривьер не знал, когда гражданская авиация овладеет ночными полетами, не знал, какими путями она это совершит, но он знал, что это решение неизбежно будет принято и что подготавливать его нужно уже сейчас.
Ему вспоминаются зеленые скатерти, за которыми он сидел, уперев подбородок в кулак и слушая со странным ощущением собственной силы бесконечные возражения. Эти возражения казались ему бесцельными, осужденными на гибель самой жизнью. И он чувствовал, как растет, наливаясь тяжестью, его сила. «Мои доводы неопровержимы; победа будет за мной, — думал Ривьер. — К этому ведет естественный ход событий».
Когда от него требовали каких-то гарантий, каких-то решений, устраняющих всякий риск, он отвечал:
— Законы выводятся на основании опыта; познание законов никогда не предшествует опыту.
После долгого года борьбы Ривьер добился своего.
«Добился благодаря своей убежденности», — говорили одни. «Благодаря своему упорству, медвежьей силе, которая крушит все на пути», — заявляли другие. «Просто потому, что я избрал верное направление», — думал сам Ривьер.
Но сколько предосторожностей пришлось принимать вначале! Самолеты вылетали с аэродрома лишь за час до рассвета и приземлялись не позже, чем через час после захода солнца. И, лишь накопив некоторый опыт, Ривьер решился послать почтовые самолеты в глубины ночи. Почти лишенный последователей, осуждаемый чуть ли не всеми, в одиночестве вел он теперь свою борьбу.
Ривьер звонит, чтобы узнать, каковы последние сообщения с борта самолетов.
12
Тем временем патагонский почтовый вплотную подошел к буре, и Фабьен отказался от мысли обойти ее стороной. Он понял, что гроза охватила слишком большое пространство: линия молний уходила далеко вглубь, озаряя бастионы туч. Он решил сделать попытку пройти под грозой, нырнуть под нее, и только если это не удастся— лечь на обратный курс.
Он посмотрел на альтиметр. Тысяча семьсот метров. Нажал ладонями на штурвал, чтобы начать снижение. Мотор сразу стал сильно вибрировать, самолет весь задрожал. Фабьен на глаз выправил угол снижения, потом по карте проверил высоту холмов: пятьсот метров. Чтобы сохранить разрыв между собой и холмами, он решил идти на высоте семисот.
Фабьен жертвовал высотой, как ставят на карту все состояние.
Самолет попал в завихрение, провалился вниз и задрожал еще сильнее. Фабьен почувствовал, что ему угрожает невидимый обвал. Словно во сне, он представил себе, как машина поворачивает назад и возвращается в мир ста тысяч звезд… Но Фабьен не меняет курса ни на один градус.
Пилот взвешивает… Возможно, гроза носит лишь местный характер. Ведь Трилью — ближайший аэропорт — сообщил, что небо закрыто на три четверти. Значит, в этой черной, плотной, как бетон, массе, ему предстоит прожить всего каких-нибудь двадцать минут. И все же пилот в тревоге. Наклонившись влево, навстречу упругому ветру, он пытается найти те смутные проблески, которые обычно пробивают даже самую непроглядную ночную темь. Но сейчас нет даже проблесков — лишь едва заметные изменения плотности в толще мрака. Быть может, его просто обманывает утомленное зрение.
Он развертывает записку радиста:
«Где мы?»
Фабьен дорого дал бы за то, чтобы знать это. Он отвечает: «Не знаю. Идем по компасу сквозь грозу».
Он опять наклоняется. Его беспокоит пучок выхлопного пламени, повисший на моторе, как огненный букет; пламя так бледно, что, появись луна, оно тотчас растворилось бы в лунном свете; но в этом мраке небытия оно вбирает в себя весь зримый мир. Пилот видит, как ветер туго сплетает языки огня, похожие на пылающие факелы.