Страница 10 из 32
Сам по себе наш автор, конечно, не политический деятель.
В реальной политике он иногда просто наивен, ибо чем, кроме крайней наивности, можно объяснить, например, подробное изложение в Хронике скандального процесса четвертой жены Ягелло — Софии, при чем, помимо соображений и оговорок автора, ставится под сомнение законность рождения Казимира III, а следовательно и династическая правомочность царствующего в то время сына его Сигизмунда? Или, взяв другой пример, разве не свидетельствует об исключительной наивности указание в Хронике, что люэс впервые принесен в Краков одной женщиной из паломничества в Рим?
При всем том, нужно признать, что этот кабинетный ученый и такой наивный временами политик был все-таки одним из первых в Польше выразителей новой и прогрессивной политической идеи. Польша тогда, по выражению Энгельса (о. с. стр., 160), «шла навстречу периоду своего блеска». Сознание величия и значения ее свойственно было и аристократически-клерикальному Длугошу и рядовому шляхтичу, но лишь меньшинство (как сказано, часть шляхты и бюргерства) считало опорой этого «блеска» сильную королевскую власть.
В Хронике, как мы видели, налицо и это последнее убеждение (личное убеждение автора и его группы), в Трактате же находим только первую обще-шляхетскую точку зрения.
Отсюда — и упор Трактата на автохтонность поляков, и стремление (в связи с нею) опровергнуть обычную (Иордановскую) концепцию переселения народов, и тенденция всяческого возвеличения своей страны.
Что касается различий Трактата и Хроники в смысле субъективности, то тут возможно, кажется, лишь одно объяснение. Трактат писался не столько для Польши, сколько для Европы, он адресован urbi et orbi и в этом качестве особенно строго подчинен тому принципу, о котором Меховский говорит в письме к Андрею Кржицкому, предшествующем тексту Хроники: не писать дурного о своей родине[76]. Между тем Хроника имела главным образом педагогические цели, при том скорее местного, чем общего значения, предназначалась для «своих» и для поучения. Этим, вероятно, и объясняется ее относительная «партийность» и наличие в ней субъективного морализирующего элемента.
Научно-философские взгляды Меховского, в некоторой части, как мы видели, непосредственно обусловленные его общественно-политической позицией, вообще говоря, весьма противоречивы. Здесь сливаются воедино привычные архаические воззрения и новые критические тенденции, традиция и новаторство, вера и эксперимент.
Как верный сын католической церкви, автор Трактата верит в чудеса и с полным спокойствием рассказывает о море, отступающем перед церковью св. Клемента, о драконе и Хаджи-Гирее, о ледяной статуе, не растаявшей в огне и т. д. Он, по-видимому, искренно верит в то, что у литовцев, нарушавших святыню леса, «демонской силой» уродовались руки и ноги, а у лишенных языка жертв Гонорика сохранялся дар речи. Опровергая ложные измышления древних о севере, он сам тут же рассказывает такие вещи о духах и дьяволах, каким, наверное, не поверили бы ни Плиний, ни Аристотель.
Его историческое мировоззрение во многом архаично даже для его эпохи.
Он повторяет старую выдумку средневековых хронографов о потомстве Ноя и строит генеалогию вандалов-поляков методом формальной силлогистики: из небольшого числа книжных фактов, принимаемых за реальные, чисто логическим путем выводит следствия, которым склонен придавать значение фактов[77].
Совершенно очевидны астрологические увлечения нашего автора: он ими даже несколько щеголяет, тщательно отмечая явления комет-предвестниц, цитируя Птолемея, его арабского комментатора и Пьетро д’Абано.
С астрологией, однако, дело обстоит или вернее — обстояло в XV-XVI вв. не совсем так, как с церковной верой в чудеса. Для нас то и другое — отзвуки средневековья. Во время Меховского астрология считалась наукой, при том наукой, основанной на эксперименте, такой же, примерно, как нынешняя физика или астрономия. Между нею и церковной верой есть несомненное противоречие, сказавшееся, например, в судьбе Пьетро д’Абано. Он был таким же астрологом, как Меховский, попал за это в руки инквизиции с обвинением в занятиях магией, и только смерть избавила его от осуждения, а может быть и от костра.
Противоречия старой традиции и нового реалистического опыта — характернейшая черта научного мировоззрения Меховского, и астрология стоит как раз на грани между ними.
Натуралист и медик[78], автор Трактата постоянно ссылается на критерий опыта, «этого всеобщего учителя». Он противополагает факты, взятые из опыта, сведениям из книг. Судя по его фармацевтическим изобретениям, по его умению уже в то время понять значение гигиены и профилактики, по сопровождавшей его и оставшейся по нем славе великого врача, «польского Гиппократа», Меховский отнюдь не походил на учеников Аристотеля и Галена из комедий Мольера.
Во многом оставаясь еще человеком средневековья, в главных чертах своего мировоззрения он, наверное, сознавал себя и был уже ученым Ренессанса, реалистом и экспериментатором.
Его выступление против традиционных представлений о географии и населении Севера характерно для эпохи: книге и вековому авторитету противоставляется жизнь, опыт и наблюдение.
О причинах успеха Трактата писалось уже не раз[79]. Позволим себе привести несколько новых соображений по этому вопросу.
Сочинение Меховского во многих отношениях оказалось созвучным эпохе, во многом отвечало ожиданиям и затронуло немало самых актуальных тем.
Трудно сказать, намеренно или случайно, но уже самое начало Трактата, несколько неожиданное, выбрано чрезвычайно удачно.
Почему, в самом деле, рассказывая о Сарматиях, автор начинает с Батыева нашествия, подробно и долго говорит о нем, касаясь и Руси, и Польши, и Венгрии, останавливаясь на деталях, именах и датах? Нам кажется, ответ и на этот вопрос и на целый ряд смежных с ним — в международно-политической обстановке конца XV — нач. XVI в. в Зап. Европе.
Тема о нашествии с востока в это время — одна из самых грозных. Турецкая опасность закрывает почти весь политический горизонт в восточных окраинах центральной и южной Европы. Не надо забывать, что гибель Константинополя для Меховского и его современников была не более давним событием, чем для нас, например, франко-прусская война; что последовавшие затем завоевания османов продолжались вплоть до смерти Мухаммеда II (1481 г.) и, если ослабели к концу века, то не перестали быть угрозой ближайшего будущего. В литературе конца XV в. еще звучат патетические призывы Энея Сильвия (Пия II) к крестовому походу против турок; донесения дипломатов, особенно итальянских, больше всего говорят именно о турках; необходимостью борьбы с ними мотивируются и диктуются политические союзы недавних врагов, объединения государств и искания средств обороны. Как мало обманчивы были эти опасения, видно уже из того, что не более, чем через 10-11 лет после выхода в свет Трактата, Сулейман Великолепный стоял под стенами Вены. Типично для эпохи и то, что сам автор Трактата, во время путешествия в Рим в 1499 г., едва не попал в плен и рабство к туркам, разорявшим тогда северную Италию.
В такое время книжка, повествующая о нашествиях диких орд гуннов или татар с востока, должна была читаться с интересом: говоря о далеком прошлом, она была актуальна и близка; читая о гуннах, помнили о турках[80].
Главное, однако, было не в этом. Углубляясь дальше в книжку, читатель находил в ней живое описание Московии, а эта тема с конца XV века возбуждала пристальное внимание на Западе, занимая «дипломатов и ученых, торговых людей, художников, ремесленников и, наконец, просто авантюристов всякого рода, которых так много было в ту беспокойную эпоху». С одной стороны, тут действовали расчеты на московского князя, как возможного союзника или орудие в борьбе против османов; недаром в дипломатической переписке европейских дворов с конца XV в. регулярно сообщается о московских делах, и даже теоретики соединения церквей, в роде Альберто Кампензе, или духовные сановники, в роде Яна Лаского или Иоганна Фабри, рассуждая о церковных делах, прекрасно понимают, а иногда и не скрывают подлинный смысл унии и очень охотно сообщают не о количестве церквей или священников, а о силе московских войск. С другой стороны, основная тема Трактата задевала и торговые интересы, давая материал надеждам на приобретение либо нового рынка в самой Московии[81], либо новых путей, путей транзитной торговли через нее с дальним Востоком в противовес установившейся португальской монополии в торговле с Индией[82] и османскому господству на путях ближнего Востока.
76
«Родная земля сладко влечет к себе всякого и не дает забыть о себе. Поэтому ни один здравомыслящий человек не станет оскорблять или порочить свою родину, марая, как грязная птица упупа, гнездо свое поношениями, клеветой или несогласными с правдой писаниями, а будет биться за нее, стараясь раскрыть и осветить чужим то, что служит к чести ее и справедливости» (перев. наш — С. А.).
77
Над подобными ложными генеалогиями издевался уже Эней Сильвий (De Bohemorum origine... Wolfferbyti, 1620, стр. 9-10; первое издание 1475 г. Перевод наш): «Те, кто хотели бы подражать богемцам, ища знатности рода в древности, легко могут вести его начало даже уже не от вавилонской башни, а от Ноева ковчега, от рая с его блаженством, от прародителей и чрева Евы, откуда все вышли. Все это, как старческое безумие, мы оставляем в стороне».
78
Характерны мелочи в определении болезни Аттилы, как апоплексии, а болезни Витовта, как карбункула.
79
Б. Дитмар, о. с., стр. 64; М. П. Алексеев, о. с., стр. 76-77 и др.
80
Все это относится к европейскому читателю. Что же касается Польши, то для нее именно татары были в это время, может быть, менее грозной, чем турки, но гораздо более непосредственной и близкой опасностью.
81
И Меховский, и Иовий, и Герберштейн, и позднейшие говорят об отсутствии металлов в Московии, о привозном вине, о прекрасных мехах в стране, лекарственных и красящих растениях, воске и т. п.
82
Ср. проект Паоло Чентурионе в передаче Иовия.