Страница 20 из 41
Павел Евгеньевич улыбнулся.
— Ну что ж. Нельзя так нельзя… А уха хороша!
— Да вы понимаете, о чем просите?
— Успокойтесь вы, папаша, — в голосе слышались удивление и жалость.
— Я вам не папаша! — повысил голос Василий Петрович. Хромоножка шарахнулась от костра в темноту. — У меня есть имя и отчество! — Василий Петрович окончательно расстроился, поднялся и пошел от костра. У него слегка покалывало в груди. Так вышло нехорошо. Можно бы и помягче, раскипятился, словно двадцатилетний. Некрасиво…
— Крутоват твой папаша — слышал он сухой голос сынова шефа. И подумал: «Саньке тоже нехорошо сейчас. Но что он-то может? Позволить этому противному и хитрому человеку стрелять дичь?» И опять с новой силой завладела им злость — взять бы ружье, шагнуть к костру: «А ну, уходи отсюда!» Не зря сноха говорила… Ветки хлестали по лицу, но Василий Петрович не чувствовал боли. Он вышел в степь — в вышине блестели мелкие тусклые звезды, пыль висела в воздухе. Стало знобить. У костра он сидел в одной рубашке, так и ушел, а здесь тянуло холодом. Летучая мышь металась крутыми зигзагами, будто не зная, куда себя деть. Сова плыла плавно, бесшумно и вдруг шарахнулась в сторону, испугалась чего-то. О разном думал Василий Петрович: о тех, кто приходил сюда стрелять, одни по недомыслию, другие хитро, расчетливо, но вот явился умный, образованный человек — и то же молчание совести…
— Вот когда совесть заговорит, вот тогда… — произнес он, обращаясь к кому-то, кто мог понять его: к степи, к небу, к сове, шарахнувшейся за дерево. «Зачем же я так мучаюсь? Ведь не мне здесь жить, мне-то сколько осталось… Я же для вас… А для кого, для вас? Не для Павла же Евгеньевича? И даже не для Саньки, нет… Для кого-то еще. Кто придет в этот дикий мир, увидит эту воду, пыль из-под копыт джейрана! Увидит и прослезится…»
Он вернулся к дому, опустился на лавку, над которой нависла густая крона туранги. Слышно было, как в дупле дерева возятся сычи.
Скрипнуло крыльцо. Санька искал его.
— Отец, вот ты где…
— Ты не спишь?
— Нет.
Санька сел рядом, курил и молчал.
— Ну в какое положение ты меня ставишь, отец? Это мой шеф, от него во многом зависит — быть мне ученым или нет. Что тебе стоило… Если бы ты знал, как трудно пробиться без поддержки.
Василий Петрович помолчал, потом тихо произнес:
— Попросить прощения у твоего шефа?
— Ну что ты, отец…
— А что? Я попрошу ради тебя.
— Не надо, отец, что ты…
— Тогда и ты не унижайся, Саша. Есть талант — будешь ученым, а нет — не надо им быть. Только место занимать… Я так думаю.
Санька ушел, спотыкаясь в темноте, а Василий Петрович еще долго сидел на скамейке, подрагивая от холода. Потом пошел спать, но не спалось, все думал о сыне…
Утром он встал пораньше, чтобы развести огонь и вскипятить чай. На душе было пусто, нехорошо. Павел Евгеньевич, как только встал и умылся, подошел к Василию Петровичу.
— Простите меня и не обижайтесь, — сказал он. — Вы очень честный и принципиальный человек. И я вас уважаю, поверьте.
«Вы что, и приезжали за тем, чтобы проверить мою принципиальность?» — возникал вопрос, но егерь промолчал, так-то будет лучше.
Уезжая, шеф приветливо махал рукой и улыбался. И оставил Василия Петровича в растерянности: «И что за человек, бог его знает…» Так и не понял он Павла Евгеньевича, но очень не хотел, чтобы он приехал еще. Вот Санька… Машина давно пропала из виду, а егерь все сидел и смотрел на дорогу, на которой отпечатался четкий след новых шин.
6
В траве, в деревьях, в воздухе витало то душное и тревожное напряжение, что всегда предшествует непогоде. «Хоть бы дождь прошел», — подумал Василий Петрович И посмотрел в насупившееся темное небо без единой звездочки.
Земля высохла, потрескалась… Хорошо бы дождь прошел.
Вдруг со стороны реки негромко глухо бухнуло. Дважды выстрелили. Василий Петрович прошел за дом на пригорок. Фарили где-то неподалеку от Климова кордона. Что он, в город уехал? Спит, что ли? Надо ехать! Где Парниша? Конь пасся недалеко от дома, у ручья. Василий Петрович надел на него узду, подвел к крыльцу и привязал за стойку. Привычный ко всему Парниша спокойно ждал, наблюдая умным глазом, как хозяин выносит потник, седло, потом выходит с ружьем.
…Цокая коваными копытами, конь нес седока в темень. Не с большой радостью ехал Василий Петрович на встречу с теми, кто шарил по темным кустам фарами. Век бы он их не видел, но они приходили и надо было ехать выручать все то, что спало ли, бодрствовало ли под покровом темной ночи и уж подавно не желало этого нежданного блеска в глаза. Разве можно не ехать? Как же не совестно тебе, Петрович, скажет трава или река, пришел вот смотришь, дышишь, говоришь, а где же ты был, когда зайцев стреляли…
Вот низина, и холодом пахнуло от реки, плеснула волна спросонок. И дрогнуло радостью сердце от этого знакомого плеска и сжалось от другого звука, что донес ветер. Дальний свет ударил в глаза, Парниша всхрапнул и попятился. Уж надо было подумать и о том, чтобы не получить шальной заряд — тряхнется машина на ухабине, дрогнет рука и полетит свинец в ночь, поющую, стонущую, живую… Машина близилась, подпрыгивая и гремя на кочках. Это был крытый брезентом грузовик. Водитель не жалел государственную технику. Не жалел он и кустов, под которыми могли быть и птицы, и зверята, жуки и муравейники. «Ах, бессовестные!» — стиснул зубы Василий Петрович. Машина прошла в каких-нибудь двадцати метрах, и егерь подал коня назад, еще заметят не вовремя. Он видел, как заяц петлял в ужасе в белой прыгающей полосе света, и сам заяц был неестественно белым, как будто смерть уже коснулась его. Ударило сразу два выстрела, заяц продолжал бежать, растерянно приседая, потом еще грохнуло и зайца как подрезало. Машина остановилась. Пора! Василий Петрович тронул каблуками Парнишу. У машины гоготали изрядно выпившие охотники.
— Мазила! — кричал один. — Тебе только по привязанным стрелять!
— Давай пари! Кто больше набьет?
Охотник, несший убитого зайца, уставился на егеря круглыми от изумления глазами.
— Ты что, дед? Откуда ты взялся?
— Я егерь! — Василий Петрович был очень спокоен — пусть они смотрят на него недобро, пусть их больше в четыре или пять раз, ничего они не посмеют ему сделать, не в первый раз он останавливал браконьеров.
— Ружье тебе? А этого не хочешь? — матерно выругался кто-то в машине.
Василий Петрович спрыгнул с коня, подошел к человеку, державшему зайца, сжал пальцами теплые стволы, пахнущие сгоревшим порохом. Тот послушно отпустил ружье.
— Ты обнаглел, старик! — раздался тот же голос из машины. — Мы с разрешения Совенко! Клима не знаешь?
— Документы? — потребовал Василий Петрович, вглядываясь в белеющие в кузове лица: но только одного человека запомнил хорошо, того, что нес убитого зайца. И еще запомнился ему голос за спиной:
— На́ тебе документы, божий одуванчик!
Все поплыло перед глазами, закачалось, тупая боль пронзила затылок.
— Ух… — выдохнул он и повалился на траву.
Когда Василий Петрович пришел в себя, была еще ночь. Холодные капли дождя падали на лицо. Он пошевелился, потрогал ноющий затылок, вытер о штаны кровь с руки, усмехнулся… Ружье лежало под ним и больно упиралось в бок. Он встал, поднял ружье, подвигал затекшими плечами. Дождь шелестел по травам, по колючим кустарникам, земля намокла, и он выпачкался в грязи, поднимаясь.
— Вот так, — пробормотал он, вспоминая ночное происшествие. Тугай дышал ему в лицо свежестью мокрых листьев, от обрывов веяло теплым запахом глины. И будто силы, молодость несли эти запахи.
— Парниша! — позвал он. Конь отозвался звонким ржанием, ему уже хотелось домой, но он не уходил, ждал хозяина.
— Парниша! Спасибо, друг, — поблагодарил его Василий Петрович, с трудом влезая в седло.
Ночь была темная, тропы не видать, и Василий Петрович полностью доверился Парнише. Плескалась в темноте река, ноги задевали какие-то мокрые ветки, отовсюду летели холодные брызги…