Страница 8 из 151
— Что, для отвода глаз? — лукаво усмехнулся Алексей. В том, что Сотник справлялся с новым ремеслом, Булат не сомневался. Золотые руки модельщика, шутя изготовлявшие самую сложную деталь, без особых затруднений могли стругать и сапожные колодки.
— Скажу тебе по-родственному, Леша. Отхватил я на Лютеранской у одной старушки, акцизной чиновницы, какую-то рухлядь. Чиню.
— Что, прямострунку?
— Шутишь, браток. Стану я возиться с допотопной рухлядью, с этой дрянью. Форменный «Бехштейн»! О!
— Удивляюсь, Корней Иванович. Что, мало у вас припасено? Зачем же эти колодки, махинации с инструментами?
— А усадьба, Леша? Чтоб ей сгореть, сколь она у меня высосала капиталу и трудов…
— Усадьбу у вас не отобрали?
— Пробовали, да закон не велит. Берут у буржуев, а я с мальчиков кровный мастеровой. А все же, Леша, что ни говори, хорошо, когда есть свое. Помню, давно это было, ездил я с семейством на Днепр. Под одним деревом — сто дачников. Хоть на обеих Слободках, хоть на Русановском острове, хоть в Пуще, хоть у Наталки. А сейчас, — он блаженно улыбнулся и ткнул себя пальцем в грудь, — у одного дачника сто деревьев. И где? Рядом с губернаторской дачей. Ну ладно, — махнул рукой охмелевший Сотник, — это все крохоборство. Мне, Леша, не дает покоя иное.
Бывший старший мастер достал из кармана штанов сложенную в несколько раз толстую бумагу. Развернул ее. Это был план города Киева. Разноцветные значки, испещрившие все улицы города, сразу насторожили Алексея. В первый момент он подумал, что документ имеет какое-то отношение к широко разветвленному белому подполью. Потом он отбросил эту мысль, так как хорошо знал, что страстью трусливого Корнея была нажива, а не перевороты.
— Вот эти значки, — захлебываясь, пальцем водил по плану Сотник, — обозначают инструменты. Весной еще их перетаскали из домов буржуев в казармы, школы, рабочие клубы. Своими глазами я их осмотрел, собственными руками ощупал. Душа горит, Лешка, как подумаю, что с ними сделано. Все загажено, заплевано. В механике полно шелухи, всяких огрызков, окурков. Подсвечники матовой бронзы выворочены. Подумать только — в крышку «Беккера» ввернуты железные кольца, это чтоб брать инструмент на висячий замок. Стыд и позор! Если б это увидел Шопен, он бы еще раз умер! Вот что наделали то-ва-ри-щи! Им нужны пианино, рояли? Балалайку — и то я бы им не дал.
— А про то, что Ракита-Ракитянский, не то-ва-рищ, а их благородие, с шансонетками из «Буффа» отплясывал на «Стенвее» тустеп, что вы скажете, Корней Иванович? Это культура, по-вашему? — начал волноваться Алексей.
— Ну и плясал! Но не сдирал же он пластинки слоновой кости с клавиатуры на мундштуки, — осушив сразу кружку, ответил Корней. — Вот скажу я тебе, Леша, — продолжал свое Сотник, — цены на наш товар растут…
— Об этом вы, верно, и шептались с Кнафтом в Золотоворотском садике?
— Зачем, — отвел Корней глаза в сторону. — Там другое дело. Карлушу Кнафта, сынка нашего управляющего, взяли по мобилизации, посылают на фронт. Какой из него, земгусара, вояка? Ему только и звенеть шпорами по Крещатику. Старик советовался, как выручить сына. Зачем ему зря пропадать, за что — неизвестно. Вот я и про тебя подумал. Знаешь, Леша, нарочно оставил в садике старика Кнафта, чтоб потолковать с тобою по душам.
— Ну и толкуйте дальше. Послушаю, — отодвинув от себя кружку, ответил Алексей.
— Я думаю вот что. Циммерману в России, понимаю, уже крышка. Дадим побоку и Кнафту. Наш брат сам справится. Соберем все это, — он хлопнул по плану рукой. — Развернем большое дело. Знаешь, Деникин скоро будет в Курске, возьмет он и Москву. От вас начальство скрывает. С Деникиным идут американцы, французы, англичане. Говорят, четырнадцать наций. Начальству вашему что? В аэропланы, был такой — и нема. А вы покладете свои головы. Ну, я понимаю, этот матрос Петька — другой разговор. У него, кроме воловьих плеч, нет ничего. Ему, может, и есть расчет ввязываться в эту кашу. Может, он чего-нибудь и добьется. А тебе? С твоими золотыми руками при любой власти лафа. Одумайся, Леша, пока не поздно. Останься. Я тебя оберегу от всего, а с тобой мы горы свернем. Пойми — это золотое дно, — хлопнул он планом по столу. — И нас с тобой назовут ослами, если мы не воспользуемся случаем. Такое бывает раз в сто лет. Купишь усадьбу. Ты же не из тех, что носят в пивнушку рубли, а домой копейки. С тетей Лушей оженим тебя на богатой девице. Ну, что скажешь? Согласен, браток?
Булат поднялся со своего места. Поправил за плечами ранец. Уставился в хмельные глаза Сотника.
— Подлецом вы были, подлецом и остались, — бросил он в лицо собеседнику. — Не зря вы липли то к черносотенцам, то к меньшевикам — этим деникинским подпевалам. Ради всего прошлого, ради тети Луши не потяну вас в Чека. А следовало бы! Но вот что, запомните: еще раз попадетесь мне с такими речами, сдам вас куда следует.
Круто повернувшись, негодуя на себя за то, что пошел с Корнеем, Алексей оставил мрачные своды пивнушки. С облегчением вздохнул, когда очутился на улице, под кронами каштанов.
На резных дверях караимской молельни — кенасы — висел отпечатанный в несколько красок свежий плакат. Талантливая рука художника изобразила смертельно раненного красноармейца. Боец, собрав последние силы, подтянувшись к ближайшему дому, писал своей кровью на стене. На светлом фоне плаката горели строчки:
Слова неизвестного поэта, с которыми впервые познакомился Алексей, взволновали его. Но еще не раз этот пламенный призыв к подвигу доведется ему увидеть по пути к фронту на станциях железных дорог и на многих домах селений фронтовой полосы.
5
Пробившись сквозь лабиринт выходных стрелок, растягиваясь и сжимаясь, извивался, как уж, эшелон. Раненым зверем ревел паровоз. Густые гривы паровозного дыма, неторопливо уплывая на запад, застилали вечернее небо. До самого горизонта, блестя кованым серебром, растянулся величественный Днепр.
У двери теплушки, с расстегнутым воротом потертой солдатской гимнастерки, прямо на полу сидел Алексей Булат. Под стук колес нескончаемо повторялось в уме: «На Южный фронт, на Южный фронт, на Южный фронт».
А из вагона, сквозь его широко раскрытые двери, неслась наружу бодрая песнь:
В теплушке одна мелодия сменялась другой, но снова и снова молодежь возвращалась к любимым «Кузнецам». С этой же песней, направляясь к вокзалу, шли добровольцы-коммунары и по улицам насторожившегося Киева.
В дробном и монотонном перестукивании колес — «та-та-та-та-та» — повторялось: «На Южный фронт, на Южный фронт».
Под колесами дребезжали настилы моста. Из воды, заменяя взорванные быки-устои, торчали темные срубы шпал. В огромных пожарных бочках кисла зелено-желтая жидкость. Внизу, на пойме, изгибами от реки к полотну, вились окопы.
По мосту неразлучной парой ходили взад и вперед: один в красноармейской форме, другой в кепке и пиджачке.
Из окна теплушки, чуть не выпадая наружу, высунулся Петр Дындик. Во весь голос он приветствовал часовых:
— Э, касатики, привет от киевского суховодного флота-эскадры!
Ловко соскользнув с нар, Дындик очутился на полу теплушки. Заколыхались широкие клеши моряка.
— Люблю верхние полочки, — пройдясь рукой по своему русому ежику, продолжал он и покосился в тот угол вагона, где сидела Маруся Коваль. — Оттудова все как на ладошке.