Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 94 из 108

IV

Я сделал пересадку на электричку, чтобы ехать ещё полчаса буквально в обратном направлении. Могло показаться, что я передумал или забыл что-нибудь и хочу вернуться. Москва за окном электрички сникла, люди устали и возвращались домой с работы. Ручку мы купили, я писал ею в школе в третьей зимней четверти, а потом ручка вывалилась из пенала, поломалась, отбросила пружину. Но мама не выбрасывает старые эти жалкие трубочки, и ручка, купленная тридцатого хлопотного декабря, лежит у мамы в письменном столе в коробке из-под чая «Пиквик», который давно уже и не продаётся у нас, хотя был первым, который так восхитительно пах ароматизатором. И коробка из-под чая, и поломанная ручка пережили, получается, бабушку. Вещи такую долгую имеют жизнь, так умеют обосноваться, что я иногда смотрю на них как на победителей. И ладно бы браслет, икона, часы, но ведь бутылка из-под настойки в виде графина (гранями играет пробка), кувшин-инвалид без ручки, папка для бумаг с надписью «600 лет городу Кирову» (неудобный замочек, треснувший пластик, только пахнет хорошо — домом на Октябрьском проспекте), мамин твёрдый чемодан, бабушкин слабохарактерный, с мягкими стенками, пластмассовый расколовшийся таз — все они переживут нас.

Прошлым вечером, когда я вернулся домой после бабушкиного подъезда, я нашёл у мамы на полках бабушкину шкатулку — эмигрантку, ютящуюся, как и полагается, в условиях похуже прежних: у бабушки она стояла за стеклом, была главной хранительницей драгоценностей, а у мамы — на полке с книгами. Полка открытая, не защищённая от пыли, сделана для учебников из спинок какой-то кровати, но в конце концов все доучились, сдали учебники, и там осели Тэсс, род Д’Эрбервилей (а собака Баскервилей), третий, кажется, экземпляр Мэри Поппинс, готический роман — вот там, перед монографией по драмам Гауптмана, загороженная кремами, мазями, лекарствами, в пыли, стояла бабушкина шкатулка. Все эти годы я время от времени замечал её, но почему-то ни разу мне не пришло в голову достать и посмотреть. Эту шкатулку я сам купил в подарок бабушке — вырезанный геометрический орнамент, крышка упирается, не желая показывать белое деревянное нутро, сильно пахнет опилками. Бабушка стала хранить в ней свои драгоценности, если можно этим длинным словом назвать коротенькие бабушкины бусы. Я любил открывать (предчувствие и усилие) и перебирать, поэтому хорошо запомнил, что внутри, и, пока отодвигал лекарства, тюбики и вытирал пыль, проверял память: нитка толстого, масленого янтаря, мелкий зубной жемчуг, разбавленный какими-то пружинками, палехская брошка с птицей и завитками, очевидное незамужнее отсутствие колец. Повторяя детское усилие, я открыл шкатулку. Иссохшийся янтарь сразу налился светом (вечер, яркая настольная лампа), в середине бусин обозначился коридор для ниточки, который я забыл. Я подвинул бусы пальцем, и вылезла трудность девяносто четвёртого года: части замочка не умели целоваться, прокручивались, не смыкались, у бабушки уставали руки, и она просила меня помочь. Жемчуг показался мне фальшивым и уж очень редким: длинная пружинка, три бусинки (две сами по себе, а та, что между ними, захвачена позолоченными пальчиками). Но бусы тут же и померкли, потому что в шкатулке под ними были бабушкины часы. Они, как оказалось, мелькали на бабушкиной руке тут и там, но не конкретнее квадратика, а теперь — вот часы лежали в шкатулке, как будто споткнулись и в неудобной позе так и остались, на циферблате золотом выведено luch, чёрный капроновый ремешок, поздний придаток, деформировался, пошёл волной, а я, как выяснилось, помню, как бабушка купила этот ремешок, когда старый кожаный порвался, и как мы присоединяли его к часам, и видна разношенная дырочка на нём, которой бабушка пользовалась. Прошло двадцать лет, а ремешок всё ещё хранит на себе результат простого бабушкиного воздействия, и ярко вспоминается бабушкина рука, родинка, изгиб ногтя, блестящая кожа. Очевидные арабские цифры повторили давнюю запись, да, да, именно такими они и были, именно так и шло время, если бабушка протягивала руку: посмотри, сколько тут натикало, я без очков не вижу. Теперь бабушкины наручные часы показывали десять часов (утра? вечера?) и только самый краешек нового часа, буквально пара минут. Это время почему-то сразу тянется к бабушкиной смерти и ищет рифму там. Но не находит. Второй инсульт застал бабушку днём на лавочке, она обмякла, и её отвели домой женщины (помогал Верин муж), умерла она тоже днём, а часы, наверное, сняли с бабушкиной руки в больнице, и они уже сами по себе дошли и ровно, немного только вздрогнув (начало одиннадцатого), остановились. Под бусами и часами оказалась та самая лаковая брошка (малинка, цветочки) и забытая, но тут же как и не расставались — вторая брошка, неискренне блестящая, со вставленными поддельными камушками, и, даже не перевернув брошку на живот, я знал, что она плохо застёгивается, замок расшатался и выпускает из себя иголку. Дальше пластмассовый маленький шарик на ниточке, отделённый от чего-то невосстановимого, не могу вспомнить, бабушкин крестик, серый, на серой цепочке, которая укладывалась извилистой змейкой у бабушки на шее, а сейчас лежала кучкой. Одна копейка, вкладыш от жвачки «Бомбибом», изображающий «Порше» — эти глупости доложил туда я. Перебрав вещи из шкатулки, я попытался повторить последовательность и вернуть всё в точности в прежнее состояние, была какая-то ценность в том, как это лежало раньше, до вскрытия. Но пальцы мои оказались неточными, даже хищными, всё сдвинулось. Я, не спросив у мамы, обернул шкатулку газетой и увёз (даже вывез) её на дне рюкзака, и теперь пристроил её у себя в комоде, за несколькими особенно красивыми фарфоровыми чашками, которые я достаю только изредка.