Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 70 из 108

Санаторий

Я ехал в автобусе, шёл дождь, я был влюблён, и так получалось, что изо всякого поворота улицы, между всяких проводов на меня посматривала моя любовь. И тогда я подумал, что ничего не знаю о бабушкиной любви. Ведь была же она — пусть короткая и несчастная, но была. Бабушка умерла много лет назад, памятник на могиле уже постарел и треснул от мороза. Теперь бабушку не спросить, приятно ли ей было проводить пальцем по его вене, легонько, боясь потерять дорогу. Я, конечно, не мог спросить много чего: какими духами она душилась, как отметила своё сорокалетие, о чём думала, пока ехала в троллейбусе, как смирилась с больными коленями и правда ли, что после смерти обоих родителей наступает чувство, что теперь — твоя очередь. Но тогда, по дороге в Москву, в пробке на Носовихинском шоссе, я смотрел из окна автобуса на заброшенный деревянный дом в Салтыковке и думал, используя уязвимое любовное местоимение, что мы могли бы жить тут, и до глупого детально воображал, что стояло бы в комнате, и даже посуда представлялась мне: листики, золото, ягодки. Поэтому из всех вопросов меня тогда волновал один: кого любила бабушка?

Начиная с раннего детства, я проводил у бабушки выходные, а летом жил с ней всё время. Мы делили комнату, дружили и критиковали правительство. В конце восьмидесятых годов (мне было лет семь) родители купили сад — три сотки на другой стороне посёлка, перекинутой через Московское шоссе, не больше получаса артритной ходьбы, и особое усилие в конце, потому что последний участок пути — спуск с холма. Мы с бабушкой ходили в сад почти каждый летний день, пропускали только, если у бабушки сильно болели ноги, если день рождения мамы и отца (оба в июне), если нагрянула тётя Лара из Москвы, если проливной дождь с утра. А так — каждый день уже за завтраком начинались планы: чего прополоть, чего полить (график подачи воды), чего подкормить, чего собрать, чего купить по дороге, чтобы поесть там, когда выйти из сада, чтобы успеть к вечернему сериалу — миллиметровая бумага дня. В саду бабушка сидела на перевёрнутом ведре у куста и заинтересованно собирала смородину. Сложно было представить, что кто-нибудь когда-нибудь целовал бабушку в губы. Собственно, до бабушкиной любви мне не было дела, меня скорее удивляло такое остроумие — перевернуть ведро и сесть, вот бабушка находчивая.

Но однажды я спросил бабушку:

— Бабушка, а как звали твоего мужа?





Я тогда недавно узнал поговорку Муж и жена — одна сатана и примерял её ко всем: одна ли сатана Слава и Тамара? одна ли сатана Вера и её муж? С кем одна сатана бабушка? Бабушка смутилась: дети не понимают, что между людьми натянута тонкая плёнка, которую нельзя порвать. Но смутилась несильно: детям легко врать, их легко запутать, отвлечь: побеги́ принеси — я побежал принёс. Но я продолжал спрашивать, и наконец бабушка не выдержала прямого вопроса и назвала фамилию — Ожо́гов. И с чувством прошедшей жизни и далёкого разочарования посмотрела в сторону, в то самое место, куда мы смотрим, когда вспоминаем что-то несчастное — влево и немного вниз. Вообще говоря, я рассчитывал на имя (Иван, Дмитрий, Александр), но бабушка, наверное, считала, что я и так знаю отчество своего отца. Я не знал, поэтому, услышав просто Ожо́гов, растерялся: так вызывали к доске. Я стоял через комнату от неё, сразу после фамилии возникает в памяти поверхность лакированного стола. В свои семь лет я совсем не знал, что делать с этой правдой. Ну разве что спросить: а вы с ним были одна сатана? а какой у него был любимый цвет? (у меня — жёлтый) а будем печь печенья? Тогда я не мог решить логическую задачу: у бабушкиных родителей фамилия Каракур, у её сына, моего отца, фамилия Каракур, Ожо́гов никак не оказывается мужем. Когда я это понял, а может быть, мне рассказала мама, я был уже грустным нежным подростком и расспрашивать бабушку было нельзя: вот же она — плёнка.

Автобус приехал к станции «Новокосино». Дождь продолжался, у входа в метро люди слаженно закрывали зонты и спускались по лестнице, недовольно капая. В этот день я улетал в Стамбул, но до самолёта было ещё много времени, и я шёл медленно, чувствуя весь избыток часов впереди. В вагоне напротив меня сидела старушка. Она опиралась о тележку и держала руки, как будто предлагая их для забора крови: синие пальцы, увеличенные, накопленные за всю жизнь суставы, яркие красные ногти, отвлекающие от смерти. Старушка по-дачному прикрыла глаза, и я рассмотрел её лицо: всё ненадёжно повисло, особенно веки, шея показала спрятанное — выпустила две нитки из подбородка, проявила родинки, губы сдались и посинели. Но то, что вечером я окажусь в Стамбуле и нам дадут ключи от крыши, позволило мне и в старушке с сумкой-тележкой увидеть мою любовь и как она бежала когда-то, не заметив, когда Маросейка перешла в Покровку, и только в окнах трамвая, перерезавшего улицу, увидела вдруг своё глупое влюблённое лицо и испугалась, что он не любит её так, как она его. Старушка вышла на «Площади Ильича», я стал шарить по поверхности Москвы в этом районе в поисках рынка, куда она могла бы ехать со своей тележкой, но не нашёл.

В конце концов (в школе задали рассказать о родителях) я отковырнул отчество от отца и получилось — Виктор Ожо́гов. Спустя годы я попытался расспросить отца об Ожогове. Вот всё, что отец захотел рассказать (может быть, больше он ничего и не знает): военный, офицер, во Владимире жил в части, а потом переехал. Это говорилось с чувством, как будто всё и так понятно, отец даже махнул рукой — да ну. Вероятно, у этой истории уже именно такой статус: старое, плотно спрессованное страдание, сколько их было — одиноких беременных женщин, внебрачных детей, а уж сколько было слёз, да ну, всё высушила архивная пыль.