Страница 162 из 171
Уже спустя два-три дня Репнин настолько увлекся и так углубился в свою работу, в эти геометрические шарады на стенах, как будто речь шла о некоем важном для него жизненном испытании. Как будто от того, что он теперь делает, зависела его судьба. К тому же никто иной, кроме него, с делом этим не смог бы справиться.
Подгонять один к одному куски было нелегко, хоть рисунок обоев состоял просто из точек, линий, каких-то углов и треугольников и не изображал ни цветов, ни веток с листьями, ни морских раковин, какие он видел на античных стенах, и не представлял собой сложные орнаменты. К тому же Ордынский предусмотрительно накупил разных руководств, которые следовало прежде прочитать. Занимаясь делом, за которое он вначале взялся шутя, Репнин почувствовал, что рядом с ним, с его жизнью, с его страшным решением возникает на стенах — точнее, он сам создает на этих стенах — некий новый мир разума, покоя, игры интеллекта, где можно утешиться или просто немного отдохнуть от жизни. Где царствует тишина. Новое занятие Репнина явилось каким-то странным эпизодом в конце его жизни и одновременно введением в новую, лучшую жизнь, в некий лучший мир. Он холодел при мысли, что с концом сентября для него уже не будет места ни в этом доме, ни в Лондоне, ни вообще в жизни. До двадцать шестого сентября у него была крыша над головой, а куда деться потом, куда приткнуться? Этого он не знал и не мог придумать, сколько бы ни силился. Когда, утомившись, он начинал размышлять над жизнью — собственная судьба да и вообще все человеческое существование вызывали только усмешку. Смешным выглядело и то, чем он сейчас занимался. Эти квадраты, треугольники, окружности, геометрически правильные, на стене создавали случайные и бессмысленные комбинации. С чего Ордынскому понадобились именно такие обои?
Стены, покрытые геометрическими фигурами, холодным языком логики говорили ему, будто он оказался с ними один на один в некой гробнице, что нет и не может быть для человека утешения ни в Боге, Отце и Создателе, ни в пиве, ни в бессмысленности мира, ни в его делах, что на его долю остаются лишь случайные и бессмысленные обрывки собственных мыслей и работа. Случайные эпизоды, как следствия человеческой жизни. Игра красок, точек, линий, да и то не всегда.
Просматривая оставленные Ордынским руководства, он увидел фотографию Николая Ивановича Лобачевского и прочитал то, что, еще будучи юнкером, учил о великом русском математике, приводившем в восторг всех юнкеров. Он вспомнил, как на экзамене его спросили, каково главное завоевание ученого, утвердившее его имя в истории России. Он помнит свой ответ. Главное — его непреклонная русская воля. Лобачевский был ужасающе беден и тем не менее в течение долгих лет упрямо отстаивал свое учение и завоевал известность сначала в своем университете, затем в Санкт-Петербурге, а потом и во всем мире. Благодаря открытиям в геометрии и философии. Сейчас, словно снова на экзамене по геометрии, мучась с этими фигурами на стене, он смеялся над своим прежним ответом. Тогда следовало бы сказать иначе: ГЛАВНОЕ достижение Лобачевского — это то, что он усомнился даже в Эвклиде. Надо уметь сомневаться. Русские все принимают на веру. Им надо научиться сомнению. Через несколько дней, в последних числах сентября он, следуя логике своей жизни, должен совершить последний шаг, положить конец и себе и всему, если не намерен в старости влачить жалкое, позорное, нищенское существование, и шаг этот один: смерть. Смерть.
Случай распорядился так, что неожиданно он занялся этой работой и провел несколько недель в радостном возбуждении, которое способен создать лишь человеческий ум, человеческая мысль. Он присел передохнуть, перед тем как вымыть руки и приняться за приготовление ужина. Ссутулившись, но чувствуя собственную силу, он сидел на стремянке в белой спецовке. Услышал, что почтальон опустил в щель на двери почту. Вымыл руки и пошел поднять письма.
Одно письмо было от Ордынского. Из Польши. Письмо веселое. Встретили его в Польше хорошо. Вернется не раньше начала или середины октября. Пусть Репнин не съезжает, пока не получит от него телеграммы. Кроме письма — было еще извещение с почты. На имя Репнина из Польши получена посылка. За ней надо явиться лично и заплатить какую-то малость. На полу лежал также конверт с изображением запряженной четверкой гнедых лошадей почтовой кареты, какие были в Польше два века назад. Это была реклама известной кондитерской. Рядом оказалось и письмо от Нади, из Америки.
К концу августа письма жены становились все печальнее и грустней. Сейчас она сообщала, что болела, но теперь поправляется. Все будет хорошо. Они с тетей возвратились в Нью-Йорк. Тут их ждали невеселые известия. Несмотря на имеющийся договор, тетке все-таки придется закрыть в гостинице бутик русских антикварных украшений. А Надин договор о фильме о русском балете с участием ее кукол все еще не подписан. Ей продлили пребывание в Америке еще на три месяца, но не дольше. Она совершила большую ошибку, уехав из Лондона, от мужа. Хотя любила его сильней, чем прежде. Чем когда-либо прежде.
Вопрос о том, получит ли он визу на въезд в Америку, должен решиться до октября. Если ему визы не дадут, она возвратится. Пусть он помолится Богу за них обоих в начале октября. Они здесь столкнулись с совершенно непредвиденными затруднениями. О ней наводили сведения у здешних властей. Лондонский Комитет сообщил соответствующему Комитету в Нью-Йорке весьма неблагоприятные данные относительно его. И несмотря ни на что, они обе все же надеются в октябре с ним встретиться. Пусть в октябре молится за них обеих Богу.
Мария Петровна сообщала, что Надя — очаровательное создание. Что же касается самой тетки, они оба на нее могут рассчитывать до конца ее жизни. И чем дальше, тем больше.
Надя писала по-русски, а Мария Петровна по-английски.
В Надино письмо была вложена ее маленькая фотография. Она сидела где-то возле воды. Глаза были огромными и взгляд — загадочным. Она улыбалась. На фотографии видно было только лицо, все еще молодое. Улыбка была милой и грустной.
В том же письме Надя послала и фотографию тетки. Видимо, Марию Петровну фотографировали незаметно. Она стояла полуобнаженной, в бассейне, возле вышки. Репнина поразила красота ее тела. Он знал, что ей уже пятьдесят. Надя была дочерью ее сестры и почти на десять лет моложе, но они были очень похожи друг на друга. На обратной стороне фотографии Надя озорно нарисовала огромный знак вопроса.
Из письма выпала маленькая записочка — всего две-три фразы, специально написанные отдельно. О любви. Жена писала, что, выходя за него замуж, она представляла себе брак как некое путешествие, которое завершается рождением ребенка. В Праге пришла к выводу, что истинная любовь начинается, вероятно, лишь после рождения первого ребенка. В Париже, что любовь сохраняется дольше у бездетных женщин, которые влюблены в мужа именно потому, что у них нет детей. Теперь она твердо уверена, что о любви могут судить лишь женщины в ее возрасте, то есть которым уже за сорок. Мария Петровна с этим не согласна. Она полагает, что до конца осознать любовь способны те, которым, как ей, перевалило за пятьдесят, когда уже утрачены все иллюзии и надежды. Я вас прошу — разорвите эту бумажку, — приписала она на обратной стороне записки.
В последующие дни у Репнина вызревает твердое решение покончить с собой до октября. Он начал готовиться к этому. Ездил за город, посещал лондонские предместья, размышляя о том, что намеревался сделать. Возвращался в дом Ордынского только к полуночи. Телефон целыми днями безуспешно трезвонил в этом доме. Он накрыл его так, что звук почти не был слышен. Звонки его даже не будили.
Остановка зеленых автобусов, которые возят лондонцев в зеленую сень пригородов, находилась поблизости. Репнин садился в первый подошедший автобус. И хотя целый день в его мозгу Джим и Джон вели диалог о смерти, ему это вовсе не мешало наслаждаться природой, последними днями уходящего лета и тенистыми рощами вокруг. Оставшиеся ему дни он жил так, словно не провел в Лондоне долгие годы жизни. Разглядывал все с интересом, будто присматривает себе жилище, в котором отныне будет жить вечно. Жалости к себе он не испытывал. Ему было абсолютно ясно, что судьба его не изменится, что бы он ни решил. Поездка в Америку, за океан — зачем, на что там жить? В пятьдесят четыре года сесть на шею жене и ее тетке, разве это не позорно, не унизительно? К чему тянуть еще какой-нибудь год-два?