Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 60 из 115

Был здесь Калли Бергин, остроумный, ловкий, с лицом библейского отрока Ариеля, но неисправимый насмешник и шутник, за что получил прозвище «Шмель». Он обладал незаурядным актерским талантом и не раз пробовал свои силы в кругу друзей. Бергин страстно мечтал о балетном искусстве, надеялся попасть в школу пластического танца Лабана в Геллерау, куда он уже несколько раз ездил. Когда выступала знаменитая Палукка или Мари Вигман, он увлекал всю группу в театр. Порой, когда друзья устраивали вечера народного танца, он показывал эксцентрические танцы собственной композиции.

Его партнершей бывала обычно Эльфрида Шредер — Эльфи, как ее называли, — всегда веселая, мальчишески задорная и бойкая на язык девушка. Как вихрь, носилась она в танце со Шмелем, а с языка ее то и дело срывалось, как бы дополняя ее движения, быстрое и острое словцо.

Шмель был лишь ее партнером по танцам, но не другом. А другом был Ганс Шлихт, «книжный червь». Всегда у него под мышкой торчала книга; часто он даже на танцевальных вечерах садился в сторонку и принимался за чтение. Плотный, коренастый, с массивной головой на короткой шее, он напоминал профессионального атлета, а между тем он поражал членов кружка широтой интересов и разносторонними знаниями. На молодежных вечерах Ганс читал доклады о Марлоу, Киде, Джонсоне, о Бальзаке и Ибсене, об Уолте Уитмене. Когда группа отправлялась в Камерный или Драматический театр, он служил для товарищей живым справочником и рассказывал много интересного и важного об авторе пьесы и о самой пьесе.

Жаль, что Эрвин Круль не обладал красноречием Ганса — он много мог бы дать друзьям в совершенно иной области. Они называли его «пролетарием в манишке», но совершенно беззлобно, больше с оттенком сочувствия. Он служил продавцом в магазине готового платья и обязан был являться на службу в длинных, тщательно выутюженных брюках, воротничке и галстуке. В его облике и в самом деле было что-то застывшее, педантически аккуратное. Задор и оживление, которыми искрились Вальтер или Шмель, были ему чужды — он отличался сдержанностью, замкнутостью, склонен был даже к меланхолии. Некоторые искали причину его мрачности в несчастной любви к Трудель Греве, маленькой белокурой ведьме, которая немало бед натворила своими невинными небесно-голубыми глазами, но делала вид, что ей об этом ничего не известно. У Эрвина — Рут часто с удивлением убеждалась в этом — были весьма основательные познания в естественных науках. Он с друзьями читал Дарвина, изучал труды Сенеки о кометах, теорию теплоты Гельмгольца, а в последнее время — исследования супругов Кюри о радии. Но стоило ему очутиться в обществе пяти-шести человек — и он, несмотря на все свои познания, молчал, слова от него нельзя было добиться. Зато где-нибудь на экскурсии, в непринужденном разговоре с приятелями, он умел увлекательно говорить о сложнейших проблемах.

Но особенное оживление царило среди молодежи, когда приходил их «философ», духовный отец группы Отто Бурман. Ему было уже двадцать три года, и если они допускали его в свою среду, то только потому, что этот высокий, статный юноша, с темными вьющимися волосами и на редкость угловатыми манерами, был всеобщим любимцем. Три года пробыл он на фронте и лишь в конце декабря прошлого года вернулся домой. Он знал теорию научного социализма несравненно лучше, чем кто бы то ни было в группе, и знакомил эвтерповцев с идеалистической и многими другими философскими системами, обусловленными временем, в котором они появились. Превосходный оратор и педагог, Отто, особенно охотно прибегая к сократовскому софистическому методу, умел раскрыть самые запутанные, спорные проблемы. Он обладал не только сильным интеллектом, он владел и искусством остроумных формулировок. Для эвтерповцев это был подлинный кладезь знаний. Отто умел на лету зажечь в своей аудитории интерес к самым различным наукам. Подчас суровый критик, подчас арбитр в возникающих противоречиях, он горячо, как отец детей, любил своих юных приятелей и приятельниц.

Среди таких людей много месяцев прожила Рут. Они открыли ей новый мир, но она не отважилась расстаться со старым и смело вступить в новую жизнь. Она взвешивала все «за» и «против», боролась со всеми искушениями. Нередко она уже готова была следовать велению сердца: будь что будет! Но снова и снова верх брали страхи и сомнения, и снова и снова она впадала в состояние растерянности, беспомощности.

II

— Ты представь себе, какие новости, Рут! Надо было тебе быть при этом! Нет, видно, только сейчас начинается борьба не на жизнь, а на смерть!

— Ради бога, Вальтер, что случилось? — пролепетала Рут; ей представилось, что он обо всем узнал. Что будет, что будет?!

— Приехал мой дядя. Оборванный, изголодавшийся, поверх матросской куртки на нем было штатское пальто. Видела бы ты…

— Твой дядя? Он матрос?

— Да, да. Моряк! Еще до войны плавал в Африку. Разве я тебе не рассказывал? Он совсем еще молодой. Когда началась война, он пошел добровольцем во флот. Мой дедушка, а его, значит, отец, ужасно, говорят, рассердился на него — дедушка был против войны. Ну и вот, дядя примкнул к революции. В Берлине его схватили офицеры Носке, присудили к расстрелу, но ему удалось бежать. Он бежал в Брауншвейг. Там еще была матросская часть, которая осталась верна революции. А теперь и в Брауншвейг вступили войска Носке. Стоит матросу попасть к ним в лапы, и они сразу ставят его к стенке. Если бы ты послушала дядю, Рут! Он дрожал от ярости. «О, мы дураки! — кричал он. — Погоны мы срывали с этой сволочи! Погоны-то можно было оставить, но головы — сорвать!»

Огненный румянец вдруг залил щеки Рут.

— Генералы и офицеры снова у власти! А ведь всего несколько месяцев прошло после переворота. Ты понимаешь? И все это — берлинские и брауншвейгские шенгузены! Они, и только они, виноваты во всем.

— Ты лишь теперь узнал о судьбе дяди? — спросила Рут.

— С тех пор как началась революция, о нем не было ни слуху ни духу. Он говорит, эти негодяи хозяйничают в Берлине и Брауншвейге, как в оккупированных неприятельских городах. Вводят осадное положение. Расстреливают на улицах. Преследуют тех, кто…





— Значит, с революцией покончено?

— Вздор какой! — с возмущением воскликнул Вальтер. — Покончено? Наоборот, теперь-то и начнется! Увидишь! Неужели ты думаешь, мы, рабочие, допустим такое?

Она ничего не ответила.

— Революцию нельзя так вот, ни с того ни с сего сбросить со счетов. Уж будь покойна. До сих пор это было больше разрушение старого, чем революция. И только теперь начнется настоящая революция.

Она молчала и думала: «Лучше бы он оказался не прав. Разве мало воевали? Зачем же еще у себя на родине воевать? А вдруг и он будет втянут в драку — тогда… Да, тогда может случиться, что они столкнутся лицом к лицу и будут стрелять друг в друга».

— Революция страшная вещь, Вальтер!

— Но она необходима.

— Люди говорят иное.

— Люди! Люди! — воскликнул Вальтер. — Как будто ты не знаешь, что люди болтают невесть что!

III

В цеху место старика Нерлиха, соседа Вальтера, занял новый рабочий. Нерлих исчез, у его длинного станка стоял молодой человек по фамилии Тимм.

Старик Нерлих все-таки сдался. Как он негодовал, когда дирекция решила его уволить!

— Я не уйду, — уверял он Вальтера. — Хотя бы они на головах ходили — не уйду! Новые законы на моей стороне! Заводской комитет за меня! Не уйду! — И он дрожащими руками выдвигал суппорт и включал резец.

Да, бедняга Нерлих, славный, честный Нерлих, состарился. Руки у него тряслись, а слабые глаза за толстыми стеклами очков беспомощно бегали, как у затравленного зверя. Ему было трудно стоять, и он часто присаживался, чтобы отдышаться. Он давал много браку. И выработка уже была не та: не мог он угнаться за другими. Отслужил старик свой срок; надо было очистить место для более молодых и сильных. Лессеры предложили ему уйти как бы «по собственному желанию». Они «великодушно» обещали выплатить ему после ухода средний месячный заработок. Ну, а вообще ведь к его услугам «образцовая» система социального обеспечения — вот пусть и обратится куда следует.