Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 25

А вензельки вкусные, даже очень – с заварным кремом и сахаром; чай крепкий, терпкий – как я люблю. Говорю сестре, что начну писать картину завтра. Она кивает и рассказывает, что младший сын старшей дочери планирует поступать в художественный университет. Я согласно закрываю глаза и вижу себя в его возрасте: я тоже готовилась в художественное училище. Я знала, что учиться вместе со всеми будет очень сложно. Но я мечтала стать настоящим художником, даже если для этого пришлось бы ещё больше страдать. Так и вышло. Только вот настоящим художником я всё равно не стала.

Помню, как папа купил мне первый мольберт, когда я поступила в училище. Из светлого дерева, с медными гвоздиками-креплениями. Мольберт пах свежим деревом, будто только выстругали. Я тогда очень радовалась.

Сестра говорит о внуке своими красивыми руками. Говорит о фирме зятя, об очередной пассии внучки, и о том, что мир изменился, и она его уже не узнаёт. Отвечаю ей, что мир меняется постоянно, но однажды перестаём меняться мы. Отвечаю, а сама думаю о том времени, когда ещё мечтала измениться я.

Первый год училища был тяжёлым. В школе для глухонемых я была как все, другими были учителя. Теперь другой была я. Но это был мой сознательный выбор. Преподаватели училища знали о моём недуге, я была особенной ученицей. Ученицей, на которую смотрят с сочувствием, которую учат иначе. К таким, как я, нужен специальный подход. Более всего меня расстраивало то, что мне завышали оценки. Остальные студенты очень ревностно ко мне относились, ведь я была далеко не лучшей в художественном ремесле. Но я очень хотела научиться. Я помню ночи без сна, когда рисовала напролёт. Я хотела соответствовать своим отличным отметкам. Я ещё верила в то, что могу разрушить стену между мной и остальным миром, разрушить искусством, написать краской о своих чувствах. Эти ночи – самые счастливые в моей жизни. Днём я была одинокой, а дома за мольбертом мне казалось, что всё возможно изменить.

Сейчас так думают сестринские внуки. После прожитых лет понимаешь, что, наверное, недуг здесь даже не при чём. Существуют успешные слепые певцы и инвалиды-паралимпийцы. Существуют гении, здоровые и умные, но умирающие в бедности и безызвестности. Сейчас я думаю, что у меня так и не хватило духа выбрать себя. Кто смог поверить в себя, искренне поверить, тот оказывается выбранным другими. И никак иначе.

Зачем-то рассказываю свои мысли сестре. Она хмурится и отвечает, что она не столь категорична. Она полагает, что есть вещи более масштабные, чем то, что наполняет нашу жизнь. Она верит в Бога и в то, что у всего происходящего есть смысл. Даже у самых незначительных поступков. Даже у несправедливых трагедий. Даже у самой смерти. Просто мы не в состоянии понять его.

Я пытаюсь улыбаться, но предательские слёзы подступают к горлу. Свой великий смыл я так и не нашла. Я не могу принять то, что все страдания этой моей единственной жизни не напрасны и ведут к какому-то высшему плану бытия. Думаю о том, что верующим живётся легче. Но как научиться верить? Я бы очень этого хотела.

Делаю глоток и отламываю кусочек вензелька. Руки трясутся. Заварной крем капает на тарелку и растекается по белому фарфору маленькой лужицей. Если рассуждать как сестра, значит, крем капнул не случайно? И лужица на тарелке необходима этому миру?

Сестра улыбается и говорит, что всё так и есть. Она говорит, что впервые подумала об этом, когда умер её муж. Жизнь виделась ей страшно несправедливой: он ушёл, а она осталась – осталась одна с детьми и инвалидом-сестрой. Сестра мне говорит, что через сорок дней после смерти ей приснился покойный муж. Она никому прежде не рассказывала этот сон. Сон, который был настолько реальным, ярким и живым, что сестра удивилась, когда проснулась в настоящем мире. Во сне муж взял её за руку и сказал, что жизнь земная – лишь миг. И что они ещё обязательно встретятся. Обязательно. Ей надо просто немного подождать. Сестра смахивает навернувшуюся слезу. Знаешь, говорит, он сказал это по-настоящему. И рука его была тёплая, живая. И тогда я поверила.





Я ничего не отвечаю. Я допиваю чай. Сестра тоже не поднимает рук для разговора. Мы молчим в полной тишине. В стеклянном заварнике чай горит пожаром; на белом блюдце застывает капля заварного крема. Кто знает, быть может, ничего важнее этого самого мгновения действительно не существует. Мгновения, в котором мы, две сестры из прошлого, пьём терпкий чай настоящего. И капля застывшего крема – есть событие, которое послужит отправной точкой для новой истории. Вечной истории о нас.

Я медленно поднимаюсь, целую сестру и иду в свою мастерскую. Нет, сегодня я не буду писать картину. Просто там, в мастерской, я чувствую себя дома. Дома, среди своих картин. И среди книг. Кто бы мог подумать, но с возрастом я полюбила это ужасное занятие – чтение. Теперь я понимаю, зачем мне пришлось тратить столько времени на его освоение. В юности не понимала, книга была для меня пыткой. Но сейчас…

Прохожу гостиную. За большими окнами алеет закат. Если бы я могла слышать, то, наверное, услышала бы шум берёз. В книгах я читала, что такой звук называют шелестом. Шелест листвы. Интересно, как это?

За гостиной начинается маленький коридор, который ведёт в мастерскую. Стеклянную, но тёплую веранду. Её для меня переделал папа, когда я, будучи ещё школьницей, серьёзно занялась рисованием. Папа очень любил меня. Как и мама.

Папа сделал так, что из веранды можно сразу попасть в мою комнату, которая на первом этаже. Для этого отец вырезал в стене веранды дверь, и мой путь в храм искусства стал короче. Храм искусства. Так веранду назвал папа. Он плохо освоил язык немых, он писал мне записки, которые я переводила на язык жестов. Так я практиковалась в ненавистном чтении, а папа старался выучить жестовый язык. Золотое было время, не смотря ни на что.

Открываю чуть покосившуюся дверь веранды. Храм искусства благоухает ароматом масляных красок и растворителей. Для кого-то этот запах кажется невыносимым, но для меня – самый лучший аромат на свете. Так пахнет творчество. Это запах моего беззвучного мира, моей тихой Вселенной. Аромат моей мечты.

Первый просмотр в училище. Мы развешиваем работы. На серую ткань, в паспарту. Со мной папа, помогает. Но мне стыдно. Все ребята развешивают свои работы сами, а со мной пришли родители. Я вижу, как они общаются, что-то говорят, показывая на мои рисунки. А я не слышу. Не понимаю, о чём беседует мой папа с другими студентами. Иногда они улыбаются. Некоторые слова мне удаётся разобрать по губам, но в единый образ они не складываются: люди говорят слишком быстро. Они говорят, а я – так, у стенки стою. Стою и смотрю. А папа – с ними. Папа с ними. Я никогда прежде так не думала. Но сейчас я вдруг это поняла: мои родители, они вместе с ними. Вместе с остальными. Мои родители принадлежат миру. А я – одна в этом царстве вечной тишины. И за это я ненавижу их. Ненавижу себя. Ненавижу, что они улыбаются, ненавижу, что им понятно, ненавижу… Ненавижу! Слёзы стоят в горле комом, но я, сжав кулаки и стиснув зубы, сдерживаюсь. За что мне всё это? Почему я? Чёрт возьми, и это только начало! Моя жизнь только начинается. Лучше бы не рождаться. Я так не хочу. Я больше не могу. Не могу!

Я выхожу из аудитории и бегу по коридору. Кто-то пытается остановить меня, но я вырываюсь. Бегу по лестнице на пятый этаж, самый высокий этаж училища. Забегаю в коридор, пробегаю его и оказываюсь в холле. Ни души. За большими окнами ярко светит солнце и искрится декабрьский снег. Ярко так, пронзительно. Подбегаю к окну, хватаюсь за ручку и замираю: насколько прекрасна зима… Лазурное небо и кристально чистый воздух. Крыши домов отражают солнце, а узор из веток деревьев сверкает серебром. Смотрю вниз: дорогу, огибающую здание училища, расчищает дворник. Расчищает метлой: пушистый снег лёгок и податлив. Будто ощутив на себе мой взгляд, дворник останавливается и поправляет шапку. Смотрит наверх, пожимает плечами и возвращается к своей работе. А я понимаю, что не могу. Не могу прыгнуть. И тут слёзы вырываются из меня. Я не могу. Не могу… Медленно опускаюсь вниз и закрываю руками голову. Я настолько слаба и бездарна, что даже не могу покончить со своими мучениями.