Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 17



Ему на это возразили, что и погода вполне может повлиять на судьбу. Нынешнее лето выдалось непривычно холодным, жди недорода, а где недород – там и голод, болезни, беспорядки. И не у нас одних: вон, во Франции, в южных областях, летом, напротив, стояла страшная жара, и хотя вина обещают быть отменными, хлеб от засухи не уродился, а под Парижем весь урожай побило градом во время небывалых гроз. Вот вам и комета.

С погоды и недорода разговор перекинулся на политику: заговорили о недавнем происшествии с князем Куракиным, о новых кознях корсиканца. Кому-то знакомый написал из Парижа о тамошних слухах, будто кто-то кому-то сказал, что следующее тезоименитство Наполеона будут праздновать в Петербурге. Это, конечно же, чушь, галльское хвастовство, но войны не миновать…

– Да кто это выдумал, будто у нас разрыв с Францией? – возмутился граф Ростопчин, перекрывая своим голосом галдеж молодых задир. – А ежели б и была война, так разве допустят его даже границу перейти? Это всё барыни выдумывают от безделья, а кумушки разносят слухи по городу. Никогда этого быть не может!

Федор Васильевич говорил так уверенно и твердо, что поселил сомнение даже в пророках неминуемой войны, которые только что приводили самые неопровержимые ее признаки. Княгиня Мещерская неодобрительно смотрела на его курносое лицо с глазами-плошками. «Глупый верит всякому слову, благоразумный же внимателен к путям своим», – вспомнилась ей фраза из Книги притчей Соломоновых. Сразу после ужина они с Настенькой простились с хозяевами и уехали домой.

Яркая красная звезда летела к земле, таща за собой хвост-помело, который разделялся надвое. Или это в глазах двоится? Назар сморгнул слезы и вытер глаза рукавом.

– Да-а, идзе бяда да мука, – вздохнул дедушка Никодим.

– А то яшче, кажуць, знов плачка зъявляцца стала, – подхватил дядя Никанор.

– Ды ну?

– Далибог правда. – Он перекрестился. – Куковячинские хлопцы яе бачыли, як с поля вяртались. Сядзиць на каменьчику каля дароги, недалёка от могильника, и галасиць. Уся в белым, валасы распушаныя до зямли…

– Ратуй и захавай, – перекрестился и дедушка. – Няйнакш, вайне быць. Або хваробе. Або голаду вяликому.

Назара все эти разговоры повергли в еще бо́льшую тоску. Сосущее чувство тревоги поселилось у него в животе еще весной, как только объявили о рекрутском наборе этой осенью. Ему как раз исполнилось восемнадцать годков, из четверых братьев он был самый рослый, хотя и третий по старшинству. Большой брат, заменивший им всем отца, был уже женат и имел малого сына, и второй женат, лишь он, Назар, оставался холост, младший же брат – еще малолеток. Не приведи Господь идти в военную службу! Оттоль возврата нет!.. Лето, полное трудов, задвинуло страшную мысль на задворки, но стоило десятнику объявить общий сход, как она тут же протиснулась вперед, вцепилась в сердце острыми зубами. Назар лег на лавку, притворившись спящим, сам же ронял горючие слезы.

Плач и вой поднялся, как только дедушка с дядей Никанором вернулись со схода: семья Василенко записана четвертой. Назар побежал к Прокоповичам – и там все рыдают: пятыми записаны. Федор, товарищ Назара, с кем они вместе в кузне работали, слез не прятал; они обнялись и плакали вдвоем.

Потом хлопцы заложили тройку и поехали прощаться с родственниками. В Васильках, Куковячине, Комарах предавались скорби великой, топя ее в самогоне. По другим дворам тоже бабий вой слышался: велено представить четырех рекрутов с каждых пятисот душ… Пели нестройно песни тоскливые, плакали, пили, снова пели… Повернули назад. У ворот родительского дома Назара встречала вся семья – никогда прежде такого не было, а ему это совсем и не в радость. В дом вошли; братья с невестками и даже старый дедушка Никодим пали пред Назаром на колени; малютка Пахом, крестничек его, тоже в ножки ему поклонился (видно, родители подучили): просили пойти охотою в военную службу. Одна матушка сидела на лавке бледная, с каменным лицом. Сестрица Дуняша ее понуждает тоже просить, и крестный батюшка, Пимен Иваныч, а матушка отказывается: для меня, говорит, все равны, не буду отдавать Назарушку без жребия! Упал Назар пред нею на колени, зарылся лицом в ее подол и зарыдал в голос. А она гладит его рукой по волосам, по плечам, а рука-то дрожит… Матушка родная… Пимен Иваныч говорит: ну, так киньте жребий. Тогда Назар встал и сказал, что жребий кинет в Казенной палате. На том и порешили.

Десятник приказал рано утром быть всем в деревне Добрино, откуда семьи из списка будут отправлены в Витебск. Ночью никто не спал, разве только Пахомушка. Как рассвело, явились на двор соседи и родственники – провожать. Снова плач жалобный и причитания… Сердце сжалось… Назар просил матушку с меньшим братом дома оставаться, чтобы душу себе не травить, дедушка же поехал с внуками.



Доро́гою больше молчали, да и о чём говорить? Чуял Назар, что́ у всех на уме было, да сам поддался малодушию. Почему он должен идти своею охотою? За что ему такая доля? За то, что высок да плечист? Оно понятно: жены старших братьев солдатками становиться не хотят – ни жена, ни вдова; на Василье всё хозяйство держится, Игнат грудью слаб. По всякому выходит, что Назару в солдаты идти, но страшно ведь! На двадцать пять лет! Почитай, что в могилу. Да и верней всего, что загинет он где-нибудь в безвестности, в чужих краях…

В Витебске остановились на постоялом дворе, стали ждать. Явился староста выборный звать всех в Казенную палату. Надо идти. Во дворе братья с дедушкой вновь пали в ноги Назару: сделай милость, пойди своею охотою! Слезы сами покатились из глаз; Назар зашагал вперед.

В Палате было много народу; мужикам велели раздеваться до рубашек. Дедушка куда-то отлучился, а когда вернулся, отвел Назара в большой зал с зеркалом до самого пола, к другим таким же парням в исподнем. В зале стоял дородный мужчина в генеральском мундире, с крестами и алой лентой через плечо, волосы зачесаны на лоб хохолком – сам губернатор. Назар оробел, как увидал его: сказывали на деревне, что новый губернатор – немец, родной дядя государев[2]. И вправду, грозен лицом-то… Рядом с ним стоял другой офицер, с реестрами в руках, и по реестрам перекликали семьи четвериков и пятериков. Выкликнули Василенко; офицер спросил громко: «Кто из вас Назар?»

– Я Назар…

Собственный голос показался ему тонким и жалким. Генерал взглянул на него пристально, кивнул – и тотчас солдат, оказавшийся позади Назара, снял с него через голову рубашку.

Оставшись в чём мать родила, Назар совсем оробел. Сотни глаз смотрели словно на него одного, с жалостью, прощаясь навеки; он почувствовал себя осужденным, приведенным на казнь. Солдат подтолкнул его к лекарю, который, нимало не стесняясь, принялся его осматривать, даже рот велел открыть, показать зубы и высунуть язык – точно лошадь покупал на ярмарке.

– Всем ли здоров?

– Здароу, – тихо отвечал Назар со своим белорусским выговором. Он уже понял, что тяжкий жребий выпал ему.

Его подвели под меру – два аршина, четыре вершка и пять осьмых[3]. «Лоб!» – коротко приказал губернатор. Цирюльник состриг ему волосы надо лбом; Назар боялся теперь взглянуть на себя в зеркало, чтоб не расплакаться при всех. Не поднимая глаз, он делал, что ему велели: снова оделся, вышел в соседнюю комнату, где сидели забритые раньше него; у дверей стояли караульные солдаты. Потом всех вывели на большой двор. Там были два столика, покрытые скатертями: возле одного стоял православный поп, возле другого – ксендз и тут же унтер-офицер с реестром. Подойдя в свою очередь к попу, Назар повторил подсказанные ему унтер-офицером слова присяги: «Я, Назар Иванов Василенко, обещаюсь и клянусь Всемогущим Богом, пред Святым Евангелием, в том, что хочу и должен верно и нелицемерно служить Его Императорскому Величеству Александру Павловичу, Самодержцу Всероссийскому, своему истинному и природному Всемилостивейшему Великому Государю, не щадя живота своего, до последней капли крови…» Поп дал ему поцеловать крест, который держал в руке; унтер-офицер вызвал следующего.

2

Это был принц Александр Вюртембергский.

3

Примерно 1 м 71 см.