Страница 89 из 98
Мы все замечаем с непривычки. Все вроде бы опасное, необычное. А для рабочих это самое обыденное дело. Воду, например, парень плеснул на порох. Для нас странно: вода и порох. Оказывается, намокший порох взрывается лучше сухого. Потому и забивают его в марлевые мешки, чтоб он как следует промок под водой — сила у него будет больше. И ребята здешние кажутся смельчаками, а для них все это просто работа. Просто работа, от которой устаешь и за которую получаешь зарплату.
Николай Нилыч как-то сказал о романтике. Романтика, говорит, — это невежество. Романтичным выглядит то, что мы плохо знаем. Для людей, которые работают хоть на Северном полюсе, никакой романтики в этом нет. Для таежного жителя, который приезжает в большой город, городская жизнь — сплошь романтика, потому что ничего он не знает. У него в лифте поджилки трясутся, а на улице кружится голова. И потом, дома он каждому встречному целый год рассказывает: «Ну, чудеса, кнопку нажал — очутился на десятом этаже!»
Николай Нилыч не любит невежество и романтические «ахи» и «охи». Наверно, поэтому у него загребущие глаза. Он узнает все обо всем, что видит, куда забросит его жажда новых мест и людей. Это его работа — видеть, видеть то, чего другие никогда не увидят, а если и увидят, то его глазами через зрачок его аппарата.
Работа его тяжела. Я-то знаю, что тяжела. Потяжелей моей. Мне что: подвез его на лодке, заглушил мотор, взвалил на плечи мешок, притащил хоть сюда — и отдыхай, прикорнув в уголке. А он будет крутиться, смотреть, расспрашивать, записывать, снимать до истощения, до бешенства. Помню, раз на скалах к вечеру, в жару что-то не получалось у него, так он размахнулся и чуть не кинул аппарат в реку. И бросил бы — я рядом был, за руку удержал. Он едва не избил меня за это. Но тут же остудил себя, извинился. Лег в тени и минут двадцать лежал, закрыв глаза...
На понтоне уже кончили набивать заряд. Ребята притащили две сосновые слеги, положили поперек мешков и кусками расплетенного каната привязывали к марлевым гусеницам. Так надо, чтоб не разбросало течением.
Бригадир, похожий на мяч, принес пять связок запальников — красных патронов, перетянутых бечевкой. Он разгреб порох в устье мешка, запихнул туда запал и вывел наружу проволочку к взрывному механизму.
Буксир с понтоном, накрепко подчаленным к носу, отвалил от склада и пошел по течению.
Вот и шивера, где ведут взрывные работы. Вдали избушка бакенщика смотрит пустыми окнами. Старик выставил их, чтоб не выбило воздушной волной. Почти у самого борта — черные опаленные скалы и закопченный бичевник[29]. Двигатель уравнивает ход «Падуна» со стремниной. Буксир стоит без якоря и причала. Только за бортом со свистом летит вода.
По шивере скачет вешка. Бригадир на краю понтона с багром. Он следит за вешкой и рукой дает сигнал капитану, как точней подвести заряд к месту взрыва. Он хочет захватить вешку багром, а она выскальзывает, крутится, словно рыба. Наконец поддел, вытянул и потащил скользкий трос, укрепленный одним концом за вешку, другим, на дне, — за якорь. Трос быстро прикрепили к заряду. Бригадир махнул капитану:
— Пошел помалу!
Марлевые гусеницы на понтоне дрогнули, тихонько поползли к воде, коснулись носами волны, подождали мгновение и тяжело сползли в буруны. Закрутилась на палубе катушка, заструился в воду золотистый провод, соединенный со взрывной машинкой.
Рабочие молча сидят на ящике. Три тонны пороха отдаляются от нас. Река проглотила гусеницы, и не заметишь, где они. Против избушки бакенщика включили сирену. Ее вой быстро гаснет в низких облаках, в тумане и волокнах дождя. Никого на реке. За порогом голубеет полоса неба. Иногда она тускнеет под росчерком дождя, но все время живет вдали.
Опять завыла сирена. Бригадир перешел к взрывной машинке, проверил контакты, пристроился поудобней и начал быстро крутить ручку, всматриваясь в глазок индикатора.
Потом незаметным движением нажал кнопку. Раздался короткий сильный удар. Над рекой вырос черный кактус. Он все тянется и тянется вверх. Он так велик, что скалы кажутся грудой камней у его корня, а река сжалась, и буксир затерялся на ней маленьким зернышком.
Кактус вырос и застыл. Глаз не мог охватить его. Мы закинули головы, чтоб увидеть вершину. Разве может человек сделать такое одним движением пальца? Вот ведь люди — в горбатых жилетах, крохотные, как маковые крупинки на квадратике понтона. Они беспомощно сидят и смотрят. Просто смотрят вверх.
Кактус быстро отжил свое. Он стал разваливаться на бесформенные глыбы и опадать в реку рваными полотнищами черной воды, песка и камня. Сразу подул ветер. Он принес речные капли и запах пороха, как после выстрела из охотничьего ружья.
Ветер кончился так же, как и начался. Резко запахло рекой, водорослями и рыбой. За бортом хлещет тушь, смешанная со щепками, клочьями травы и обрывками пены.
Я вбираю воздух, точно пью из кружки странный густой отвар. Каждый глоток заставляет вспомнить о сетях, развешанных на берегу, о звоне сосновых поплавков, которыми играет ветер, о волокнах водорослей между нитями невода, о щуках, глядящих ледяными глазами, об осетрах, царственно парящих в прозрачной воде, о суете рыбной мелочи в теплых заводях, о медленных улитках на сочных стеблях, расчесанных течением. И еще я вспоминаю стадо коров, стоящих по горло в реке. Они, как утки, ныряют, вытягивают из глубины длинные водоросли и, закинув головы, жуют их... Все это мелькает в памяти быстрей воды, проносящейся за бортом.
«Падун» возвращается к складу. Бригадир крутит катушку, сматывая оставшийся провод. Рабочие толкутся около. Говорят кто про что. Кто про удочки, кто про детей, кто про новые дома в поселке у Брянской шиверы и про печи, для которых привезли кирпич.
Для второго взрыва приготовили заряд поменьше — тонны в полторы. Дергачев ткнул сапогом в марлевый мешок, ругнул бригадира — слабо набили — и снова потянулся буксир сквозь зябкие волокна измороси к избушке бакенщика.
Я зашел в каюту, где Николай Нилыч перезаряжал аппараты. Наверху завыла сирена. В иллюминаторе мелькнул встречный катер.
— Черт несет под самый взрыв... — проворчал Николай Нилыч.
Я сказал, что катер проскочит. С хорошей скоростью ничего не стоит миновать порог, пока мы тащимся.
В узкую дверь протиснулся Дергачев со своим жилетом. Помялся, наблюдая за руками Николая Нилыча, и попросил сфотографировать себя. Стеснительно попросил, будто заранее знал, что откажут. Матери хочет карточку послать. У него мать в Новосибирске, а жена с дочкой здесь, в поселке у Брянской шиверы.
Показался он сейчас каким-то мальчишестым, неуклюжим, этот Дергачев. И на щеках у него вовсе не борода. Просто он небрит. Замотался, наверно, а может, и ленится.
Николай Нилыч сказал, что никого не снимает, потому что карточки посылать — большая морока, но его сфотографирует, пусть только напишет свой адрес.
Дергачев присел на койку и долго выводил карандашом буквы. Очень, говорит, почерк плохой, поэтому, чтоб понятно было, пишет чертежным шрифтом. А на буксире сниматься он не хочет — больно страшный вид в спасательном жилете и небрит. Сейчас сделаем взрыв, пойдем к баржам у порога, там он побреется и тогда уж...
Дергачев на полуслове замолк, прислушался. И вдруг резко повернулся, саданул створку двери, вылетел из каюты и загремел сапогами по трапу.
— Что такое? — поднял брови Николай Нилыч.
Мы выскочили на палубу вслед за Дергачевым. Его не было видно за рубкой. Только слышался голос, надсадный, высокий голос:
— Отойди от борта, так твою!..
О, что это? Я никак не могу понять сначала. Люди сбись на носу, Дергачев отшвыривает их, а над понтоном вьется гудящее оранжевое облако.
— Отпусти трос! Трос отпусти! — орет Дергачев. Он перепрыгнул на понтон и стоит у кнехта.
Бригадир нагнулся к вороту и судорожно возится тросом.
Наконец понтон отделился от буксира и поплыл по течению. Дергачев забрался на настил, и казалось, будто он шел в жаркое облако, трепетавшее там. Лишь теперь я понял, что это пламя. Горел порох...
29
Бичевник — полоса берега у воды.