Страница 10 из 14
— Вы это… — переговорщик вскочил, дребезжа голосом и лицом, — ответите! За клевету… и вообще! Против общества идти, это вам…
Он задыхался от страха и ненависти, дыша тяжело и прерывисто.
— Не… нерусь поганая, — выплюнул он, — космополиты безродные[v]! Жиды чёртовы! Мало вас…
Он замолк, уже понимая с запоздалым сожалением, что сказал много лишнего, да и вообще — наговорил… на статью.
— Антисемитизм, — констатирую сухо и болезненно сглатываю. Кстати…
Задрав голову, показываю горло, на котором хорошо видны следы от попытки удушения, будто от неудавшегося повешения. Выждав несколько секунд, опуская голову, и интересуюсь вкрадчиво:
— Это — поговорить? Или попытка убийства на национальной почве?
Не уверен, что эта формулировка сейчас в ходу, ну да и Бог с ней! Хм, ну или Б-г…
— Я бы сказала — погром, — с ледяным спокойствием добавила мама, и, усмехнувшись чему-то, дополнила:
— На пятидесятом году Советской Власти!
Однорукий задышал часто и глубоко, а я, вспомнив, добавил:
— Жидёнка душить пришли… Это как?
— Это… — начал селянин и замер, а я будто наяву увидел, как в его голове прокручиваются шестерёнки, давно проржавелые от безделья. Одно дело — бытовой конфликт, и другое…
— Это Никаноровна! — выпалил он с каким-то облегчением, — Ведьма старая!
Встав зачем-то навытяжку, он уставился на нас взглядом побитой собаки, и от этого мне стало как-то тошнотно. Подобное холопство я никогда не переваривал, да и не понимал, отказываясь признавать себя «маленьким человечком» перед кем бы то ни было, из-за чего в школе, да и позже, у меня бывали серьёзные проблемы.
— Да-а… — протянул я, в принципе не понимая, как дальше вести беседу. Другое время, другие люди…
— Я это… — нерешительно сказал переговорщик, — пойду? Людям, значит, сказать…
— Ступай, голубчик, — отпустила его мама, — ступай…
Пятясь, и не то кивая, не то кланяясь при каждом шаге, он отошёл за угол дома, и несколько секунд спустя калитка деликатно скрипнула.
—… да чтоб я ещё раз! — не столько услышал, сколько угадал я, а затем, уже заметно громче и куда как отчаянней:
— Ты, дескать, человек привычный, в правлении колхоза! — говоривший замолк ненадолго, и мозг подкинул мне картину, как тот, однорукий, достав из кармана портсигар, закуривает и выдыхает едкий табачный дым.
— А того не понимают,- продолжил он монолог, — что иные разговоры — хуже, чем свёклу, мать её, целый день…
— Ась? — переспросил его кто-то, невидимый для нас.
— Хуясь! — резко отозвался член правления, будто кнутом ударил, — Заводи давай! Не день, а чёрт те что! Ну, Никаноровна, ну, ведьма…
Послышался звук плохо отрегулированного движка мотоцикла, удаляющегося вдаль.
— Так и не представился, — мама печально покачала головой.
— Действительно, — поддакнул я, натужно улыбаясь, — никакого воспитания!
Переглянувшись, мы, не сговариваясь, сели пить чай, и время потекло песком сквозь пальцы. Давно уже остыл кипяток, а в розетках с вареньем поселились осы, выев его едва ли не на половину, а мы всё сидим и…
… ждём. Разговоры о чём бы то ни было кажутся неуместными, и, обронив несколько слов, мы замолчали, не сговариваясь. Мама, не опуская кружку на стол, задумалась о чём-то так глубоко, что даже осы, изредка приземляющиеся на руки, оставляют её безучастной.
Я же, напротив, полон сиюминутного ожидания, и, помня о том, что с каких-то точек это место может просматриваться, ощущаю себя, как на пресс-конференции с недоброжелательно настроенными журналистами. Она ещё не началась, но взгляды, изучающие и враждебные, ощущаются буквально физически.
Время ощущается буквально физически, и каждая секунда, очень тяжёлая и кажется, горячая, падает на мои обнажённые нервы. Наблюдая, как движутся тени от предметов, жду…
Наконец, вдали послышался треск мотоцикла и встрепенулся. Он, не он…
— Кхе… — послышалось за калиткой. Он…
— Ма-ам… — говорю шёпотом, трогая её за руку и пробуждая от спячки, — приехал тот… Талейран местный.
— Кхе!
— Входите, — пригласил я, и однорукий, почему-то бочком, вошёл во двор, держа в руках шляпу.
— Переговорил я, значит, с народом, — начал он, не присаживаясь, — и мы решили, что до участкового, оно всегда успеется… кхе!
— У нас, в колхозе… — Талейран всё-таки присел, и, надев было шляпу, снова снял её и завертел в руках, внезапно ставших неловкими, — Да, в колхозе… дома, в общем, пустуют некоторые. Они это… на балансе!
— А с Никаноровной… — он снова повертел в руках шляпу, и, примерившись было положить её на стол, передумал и прижал к груди, кашлянув пару раз, — С Никаноровной неладно получилось, да…
— Мы вот, — уже более уверенно продолжил он, — и решили в правлении, что вам, значит, не стоит здесь… от греха. Переселиться пока, да… а с Никаноровной мы уж как-нибудь сами, по свойски!
Переглядываемся с мамой без слов, я вскидываю бровь, она едва заметно вздёргивает плечо вверх.
— Вы бы того… если бы сразу в правление, то чтобы бы, вы положение не вошли? Сразу бы, значит…
Он врёт, и знает, что мы знаем…
У отца в паспорте стоит какая-то пометка, и здесь, в Подмосковье, местные власти, зная, куда и как смотреть, видят эту пометку, и считают её не иначе как чёрной меткой. Не знаю, как там по закону… но от греха! Самоцензура.
… потому что в правлении, с фальшивым сочувствием отказав за неимением возможностей, нам и посоветовали обратиться к кому-нибудь из жителей частным образом. А они, дескать, ну никак…
Негромко, будто себе под нос, он бурчит, что Никаноровна, она конечно та ещё ведьма, но и мы, пришлые, неправильно себя повели. А если бы, дескать…
— Н-да? — холодно интересуюсь я, — Неужели?
— Кхм… — и Талейран затыкается наконец-то, и хорошо… а то я уже на грани. Ему, селянину, похер! Для него есть свои и чужие, и Никаноровна, ведьма старая, которую, наверное, ненавидит большая часть села, всё равно — своя. Права она или нет, дело десятое, но мы — чужие, и этим всё сказано.
— А мужик ваш, — неловко сказал однорукий, — кхе! Не пройдёт мимо! Дорога от станции, она одна, и любой человек на ней — как на ладони! Когда ни пойдёт, а встретим и обскажем, куда идти надо.
— Так что это… — несколько отживев, он водрузил шляпу на голову, и, достав совершенно такой портсигар, какой мне и привиделся, закурил, — вам бы вещи собрать, да это… и перетаскать потихонечку.
— Да… — начало было мать, уже вымотавшаяся и готовая, кажется, сдаться.
— Нет! — озлившись, рявкнул я, — транспорт давайте!
— Ну как ты со старшими-то… — привстал осмелевший однорукий и тут же, прижатый моим взглядом, уселся обратно, забурчав себе что-то под нос.
— И-эх… — одарив меня взглядом несправедливо обиженного человека, однорукий встал, и, ссутулившись, вышел прочь.
— Миша, мы могли бы… — негромко начала мама, явно уставшая от затянувшегося конфликта.
— Не могли бы! — парирую яростным шёпотом, — У тебя спина, а мне одному, небось, до вечера таскать! Да ещё и вон… мотоцикл!
Будто в подтверждении моих слов, за калиткой затарахтел движок, но вопреки моим ожиданиям, звук начал удаляться. Мама только вздохнула и принялась собирать вещи, что не заняло у нас много времени.
Минут через пятнадцать снова послышалось тарахтение движка, и однорукий, закхекав и выжав положенное время, появился во дворе.
— Вы это… — угрюмо и как-то обиженно сказал он, — собирайтесь давайте! А я пока это… осмотрю, всё ли тут…
Сняв шляпу, он, не спрашивая, юркнул во времянку и завертел головой, пока мы выносили из комнатушки последние вещи.
— Так это… так, — бормотал он, — ну вроде, как было. Хотя с этой ведьмой старой…
Подойдя к двери хозяйского дома, он подёргал её, и найдя запертой, закурил какие-то на редкость вонючие папиросы, способные, наверное, разогнать любых, даже самых закалённых и матёрых комаров. Подхватив один из узлов, и, поколебавшись, дрын, я вышел за калитку, где стоит заглушенный мотоцикл с коляской и какой молодой, но уже потрёпанный, лысеющий мужик, опирающийся спиной о руль и курящий с видом неимоверно занятого человека.