Страница 97 из 122
— Я и сам справлюсь. Душно мне с тобой в окопе.
Сибиряк не стал возражать, ушел.
Воспользовавшись радушным настроением своего командира, Голубов снова напомнил ему о своем желании сделать с него портрет. Заметив, как дрогнули концы его бровей, художник испугался: вот они сойдутся у переносицы, и тогда все пропало. Опять жди счастливого случая. Но, против его ожидания, лицо Быкова вдруг осветила улыбка.
— Так уж и быть, малюй. Ради встречи — можно.
Уселся на земляной приступок окопа и застыл в смиренной неподвижности.
Портрет вышел на славу. Голубов сделал его в течение получаса. Он торопился, зная, что Быкову могла надоесть принужденная поза, рассердить его.
В вытянутой руке командир рассматривал портрет, делая то строгое, то добродушно-веселое лицо, словно перед ним было зеркало.
— Вон какой!.. — удивленно с иронией тянул он.
Голубов видел, что Быкову нравилась его работа, но все же спросил:
— Ну как, похож на себя, Никитич?
Тот оторвал взгляд от рисунка, посмотрел на художника. Довольная улыбка расплылась на его лице.
— Живой, ей-ей живой!..
…И этот портрет, который нравился самому Быкову и который особенно ценил художник, остался в утерянном блокноте. Голубов, как ни тяжело было ему, все же решил молчать, скрыть свою тайну от командира.
Война все еще шла. К тяжелым и почти беспрестанным атакам прибавились изнурительные переходы. Чаще шли ночью по незнакомым местам, через хутора и села, лесами, взрытыми снарядами, неприветливыми голыми полями. Далеко позади осталась родная земля с ее необозримыми вольными степями, заводами и шахтами; осталась и Польша с ее трудными дорогами и разбросанными глухими хуторами.
В походах, как и прежде, Голубов делал зарисовки. Об утерянном блокноте он вспоминал все реже. Лишь иногда, всматриваясь в дорогие черты своего старшего товарища, художник воскрешал в памяти первый портрет. Во время коротких привалов Быков теперь все чаще присаживался к Голубову, молча, почти с детской любознательностью следил за его работой. Иногда он брал из рук художника блокнот и, щурясь, внимательно всматривался в рисунок. Быков никогда не высказывал своего мнения, казалось, боялся обидеть или перехвалить художника. Но Голубов знал, что он гордился своим помощником и при случае с уважением говорил о его таланте.
Как-то он невольно подслушал разговор Быкова со старшиной роты Ильей Смирновым. Были они задушевные друзья, земляки, долгое время работали на одной шахте. Смирнов был невысокого роста, с плечами атлета, нетерпеливый в движениях и необычайно ловок в выполнении любого дела.
Часто, уединившись, они вспоминали о родном поселке, о своих семьях, о работе. Такие беседы час и другой текли мирно и спокойно, как тихая река в час заката. Смирнов больше всего любил рассказывать о своем сыне Никаноре. Он был единственный у него. Вот уже несколько лет сын работал в Москве в какой-то редакции, не забывал об отце и частенько писал ему. Письма эти всегда прочитывались друзьями вслух. Ответ Никанору они также писали вместе, тщательно взвешивая каждое слово и твердо записывая на бумагу каждую фразу.
На этот раз разговор шел о нем, о Голубове. Художник невольно остановился у маленькой дощатой двери блиндажа, прислушался. Говорил Смирнов:
— Ты вот злишься, Кузьма, а не понимаешь того, что человека этого надо сберечь. Большая, ценная жизнь у него впереди. Красивая жизнь. И Никанорка писал нам об этом. Вспомни-ка…
В блиндаже некоторое время было тихо. Затем послышался голос Быкова. Чувствовалось, что ему стоило больших усилий сдерживать себя.
— Хорош ты, друг!.. — и опять тихо: — Отдать, выходит, Прошку? И к какому, извини, делу ты решил его приспособить?
— Найдется место и в роте, и в батальоне. Грамоты у него хватит.
— Выходит, в писаря или в обоз решил?.. Такого пулеметчика — в обоз?! — Голос Быкова все больше наливался гневом: — Не быть по-твоему!
Голубов понял, что ссора достигла такого момента, когда Быков вот-вот вихрем вылетит из блиндажа, и поспешил удалиться.
С тех пор командир стал вроде чуждаться Голубова, избегал разговора с ним. Но художник видел: Быков с каким-то особенно ревностным беспокойством стал следить за каждым его шагом, не позволял ему показываться из окопа, за обедом и ужином ходил сам под предлогом того, что ему непременно надо повидаться со старшиной.
К счастью, вскоре снова начались походы, и друзья опять помирились.
Как-то во время привала уже недалеко от Одера Быков, молча наблюдая работу художника, с отцовской суровостью сказал ему:
— Ты все рисуешь, а потом где-нибудь утеряешь свое добро.
Голубов с удивлением посмотрел на него.
— О чем ты, Никитич? — спросил он.
— Скоро большие бои за плацдарм начнутся. Добре помотаться доведется. Тетрадку свою как бы в этой каше не загубил.
Голубов промолчал. Выходит, Быков знал об утерянном блокноте. А, возможно, он только догадывается и хочет проверить свою догадку? Решив так, Голубов обнадеживающе ответил:
— Цела будет тетрадка. Карман у меня вон какой надежный.
И для убедительности показал большой, из парусины, карман, пришитый с исподней стороны шинели.
Вскоре на Одере, как и предвидел Быков, разгорелись жестокие бои. Когда, случалось, патроны были на исходе и Голубову под огнем надо было ползти к патронному пункту, Быков говорил ему:
— А тетрадку оставь, а то мало ли что может случиться…
Художник молча вытаскивал блокнот и передавал его командиру.
Вскоре Голубов был тяжело контужен. Случилось это, когда он полз по развороченной снарядами земле, волоча за собой тяжелые цинковые коробки с патронами. Мины то и дело рвались впереди, сзади и по сторонам. Ни один осколок не задел его. И только когда уже находился в нескольких шагах от окопа, снаряд вдруг разорвался совсем рядом. Силой взрыва Голубов был отброшен в сторону. Он не помнил, как Быков втащил его в окоп, давал ему пить из фляги. Пришел он в себя, когда заходило солнце. За весь день оно первый раз, неласковое и холодное, осветило поле боя, словно хотело перед наступлением темноты показать людям: смотрите, как вы изранили землю, как истерзали стройный зеленый лес, разрушили красивые дома, измяли первые весенние цветы. Смотрите! И скрылось за далеким, холодно синеющим лесом.
После долгого забытья Голубов испытывал такое чувство, будто его связанного держат в душном, наглухо закрытом гробу. Спустя некоторое время он стал ощупывать левой рукой лицо, уши, колени и не чувствовал их. Правая рука безжизненно лежала вдоль тела. Он сразу понял, что это конец, и испугался.
«Отрисовался», — молнией ослепила его мысль, и он снова потерял сознание.
В санбате врач говорил Голубову, что с рукой все обойдется. Не пройдет, мол, и недели, как силы опять вернутся к нему и он снова будет в полном здравии. Больной молча выслушивал доктора. А когда тот уходил, украдкой доставал из-под подушки блокнот, насильно вкладывал карандаш в пальцы правой руки и, убедившись, что они не в состоянии держать его, снова засовывал блокнот под подушку и целый день лежал почти без движения.
Быков часто проведывал своего друга. Когда он уходил, Голубов сразу же забывал, о чем они говорили. Он только смутно видел его озабоченное, усталое лицо, помнил, что он приносил ему банки с консервированным виноградом и смородиной, да еще как-то неясно припоминал его рассказы о старшине Смирнове и о его сыне Никаноре.
Проходили дни. Но Голубов не видел каких-либо признаков выздоровления. Правая рука оставалась по-прежнему неподвижной. Это приводило в отчаяние. Когда однажды при осмотре врач обнадеживающе сказал, что дела его улучшаются, Голубова взорвало, и он ответил ему что-то резкое, грубое, отчего очки доктора упали со лба на нос. Голубов зарылся лицом в подушку и уже не слышал, о чем говорили вокруг.
На другой день пришел Быков. Голубов лежал лицом к стене, прикинулся спящим. Быков положил на стул какой-то сверток. Художник слышал и не обернулся. Сестра убрала сверток.