Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 6



– А вы? – спрашивает Эстер. – В молодости вы, как и он, были несчастны на родине?

Для поляка Витольда это возможность рассказать, каково быть молодым и неугомонным на своей несчастной родине, о желании сбежать на декадентский, но такой манящий Запад, но он ею не пользуется.

– Счастье – это не важное… не главное чувство, – отвечает он. – Каждый может быть счастлив.

«Каждый может быть счастлив, но для того, чтобы быть несчастным, нужен некто особенный, кто-то вроде меня» – он это имеет в виду?

– Тогда какое чувство важнее, Витольд? – слышит Беатрис свой голос. – Если счастье не главное, что тогда важно?

За столом становится тихо. Эстер с мужем переглядываются. «Зачем она все усложняет? Нам предстоят несколько трудных часов, а она намерена сделать их еще труднее?»

– Я музыкант, – говорит он. – Музыка для меня важнее всего.

Он не отвечает на вопрос, уклоняется, но это не имеет значения. О чем ей действительно хочется спросить, но она этого не делает: «А как же мадам Витольд? Что она чувствует, когда ее муж заявляет, что счастье не главное? Или нет никакой мадам Витольд – мадам давным-давно сбежала, чтобы обрести счастье в объятиях другого?»

О мадам Витольд он не упоминает, зато рассказывает о дочери, которая училась музыке, затем уехала в Германию играть в группе и обратно не вернулась.

– Однажды я слышал ее. В Дюссельдорфе. Мне понравилось. Хороший голос, хорошая подача, но сама музыка не очень.

– Да, с молодыми так всегда… – говорит Эстер. – Причиняют нам столько душевных страданий. Но вы должны радоваться, что музыкальная линия в семье продолжается. А как обстоят дела в вашей стране? Я помню хорошего папу, он же оттуда? Иоанн Павел.

Похоже, поляк не хочет обсуждать Иоанна Павла, хорошего папу римского. Она, Беатрис, не считает Иоанна Павла хорошим папой. И даже хорошим человеком. С самого начала он казался ей интриганом и политиканом.

Они обсуждают молодого японского скрипача, который выступал в прошлом месяце.

– Выдающее техническое мастерство, – говорит Томас. – Там, в Японии, они очень рано начинают. В два, в три года ребенок повсюду таскает с собой скрипку. Даже в туалет! Скрипка становится частью тела, как третья рука. А вы когда начали, маэстро?

– Моя мать была певицей, – отвечает поляк, – поэтому в доме всегда звучала музыка. Мать была моей первой учительницей, потом другой учитель, потом академия в Кракове.

– Значит, вы всегда были пианистом. С самого детства.

Поляк серьезно раздумывает над словом «пианист».

– Я был человеком, который играет на фортепьяно, – наконец говорит он. – Как тот человек, который компостирует в автобусе билеты. Он человек, и он компостирует, но он не компостер.

Значит в польских автобусах есть люди, которые пробивают дырки в билетах, – там до сих пор не усовершенствовали систему. Может быть, поэтому юный Витольд не сбежал в Париж, как его музыкальный герой. Потому что в Польше есть люди, которые компостируют билеты, и люди, которые играют на фортепьяно. Впервые Беатрис думает о нем с теплотой. «Возможно, под этой важной наружностью скрывается шутник. Почему бы и нет».

– Вы должны попробовать телятину, – говорит Томас. – Телятина здесь всегда хороша.

Поляк отказывается:

– У меня не крепкий живот, особенно по вечерам.



Он заказывает салат и ньокки с соусом песто.

«Крепкий живот» – какое-то польское выражение? Живот у него определенно не большой. Поляк скорее – она подбирает слово, которым пользуется нечасто, – cadavérico, костистый, как труп, как скелет. Он должен завещать свое тело медицинскому факультету. Они оценят такие большие кости, на которых можно практиковаться.

Шопена похоронили в Париже, но потом, если она правильно помнит, какое-то патриотическое общество эксгумировало прах и перевезло на родину. Хрупкое, почти невесомое тело. Тонкие косточки. Достаточно ли велик этот человечек, чтобы посвятить ему жизнь, – мечтателю, ткущему изысканную материю звука? Для нее это важный вопрос.

В сравнении с Шопеном и даже с его последователем Витольдом она не заслуживает внимания. Беатрис это понимает и принимает. Однако она имеет право знать, тратит ли впустую часы, терпеливо слушая треньканье клавиш или скрежет конского волоса по струне – когда могла бы кормить бедных на улице, – или это часть более важного замысла? Ей хочется крикнуть ему: «Говори, докажи, что твое искусство, что все это – не зря!»

Разумеется, он понятия не имеет о том, что творится у нее в душе. Для него она – часть бремени, которое приходится нести из карьерных соображений: одна из тех прилипчивых богачек, которая не оставит его в покое, пока не вытрясет положенное. Как раз в эту минуту он на своем медлительном, но правильном английском излагает историю, которая должна понравиться такой, как она, – о своем учителе, который сидел над ним и всякий раз, стоило ему сфальшивить, бил по рукам линейкой.

– А теперь вы должны признаться, Витольд, – говорит Эстер, – какой город из тех, где вы гастролировали, понравился вам больше всего? Где – разумеется, за исключением Барселоны – вас лучше всего принимали?

Не давая возможности поляку ответить – признаться, какой из городов понравился ему больше всего, – она, Беатрис, вмешивается в разговор:

– Прежде чем вы ответите, Витольд, не могли бы мы на минуту вернуться к Шопену? Как вы считаете, почему он продолжает жить? В чем его важность?

Поляк одаривает ее холодным взглядом.

– В чем его важность? Он рассказывает нам про нас. Про наши желания. Которых порой мы сами не осознаем. Таково мое мнение. Когда мы желаем того, чего не можем иметь. Рассказывает о том, что выше нас.

– Я не понимаю.

– Вы не понимаете, потому что мне не хватает английского, чтобы объяснить, впрочем, я не сумел бы объяснить это ни на одном языке, даже по-польски. Чтобы понять, вы должны перестать говорить и начать слушать. Позвольте говорить музыке, и тогда вы поймете.

Она не удовлетворена ответом. Дело в том, что она слушала, максимально сосредоточенно, но ей не понравилось то, что она услышала. Будь она с ним наедине, без супругов Лесински, Беатрис высказалась бы более откровенно. «Это не сам Шопен отказывается говорить со мной. Это ваш Шопен, Витольд, Шопен, который использует вас как медиума». Так бы она ему сказала и продолжила: «Клаудио Аррау – вы его знаете? – остается для меня лучшим интерпретатором, лучшим медиумом. Через Аррау Шопен говорит с моим сердцем. Разумеется, Аррау не поляк, может быть, чего-то он не сумел расслышать, какую-то тайну, доступную только землякам Шопена».

Вечер идет своим чередом. На тротуаре перед рестораном супруги Лесински откланиваются («Для нас это было большой честью, маэстро»). Ей остается проводить его до отеля.

Выговорившись, они молча сидят в такси, бок о бок. Что за день, думает Беатрис. Поскорей бы добраться до кровати.

Она слишком остро ощущает его запах: мужской пот и одеколон. Конечно, на сцене под светом софитов всегда жарко. А сколько усилий требуется, чтобы нажимать на все эти клавиши, одну за другой, ни разу не перепутав! Запах можно извинить, но все же…

Они подъезжают к отелю.

– Спокойной ночи, милостивая госпожа, – говорит поляк, берет ее руку, сжимает. – Спасибо. Спасибо за глубокомысленные вопросы. Я этого не забуду.

Затем он уходит.

Она разглядывает свою руку. После недолгого отдыха под этой огромной лапищей ладонь кажется меньше. Впрочем, повредить ее он не повредил.

Спустя неделю после отъезда поляка в адрес концертного зала на ее имя приходит посылка с немецкими марками. В посылке компакт-диск – его запись шопеновских ноктюрнов – и приписка по-английски: «Ангелу, который присматривал за мной в Барселоне. Молюсь, чтобы музыка с ней заговорила. Витольд».