Страница 12 из 33
– В такую вот пору, месяца три тому назад, – сказала Марина, – ко мне приходил мужчина из НКВД…
Сказала и смолкла, как будто спохватилась, не зря ли затеяла этот разговор. И я не сразу нашёлся, что ответить. Марина заметила моё замешательство и поторопилась объяснить.
– Не подумай о чём-то плохом, Саша, – Марина глубоко вздохнула. – Разговор касался тебя. Ну, конечно, заодно и меня.
– О чём?
– Энкавэдэшник расспрашивал, где ты… откуда были письма? Когда? Сколько времени нету вестей? Со слов моих всё записал в протокол опроса и дал его подписать.
– И ты? Подписала?
– Ага.
– Не побоялась, что затеяли пакостную штуку?
– Я правду сказала.
– А хоть спросила – зачем?
– Спросила, но не знаю, так или иначе – энкавэдэшник ответил неохотно, мол, надо, проверяет факты. Допытываю – какие? Поухмылялся, не спуская с меня своих узких глаз, и всё же уточнил, что поступило письмо на мужа, то есть на тебя… Что будто бы ты не солдат, без вести пропавший, а предатель, изменник Родины и находишься в плену. От этих жутких слов я обомлела.
– Ты испугалась тогда? – спрашиваю Марину.
– Нет. Я схватила со стола протокол, разорвала на мелкие клочья и швырнула ему под ноги. «Затопчи! – говорю. – Прибавится совести…» Он рывком отвернулся от меня и вышел, размашисто хлопнув дверью.
– Напрасно протокол испортила, – сказал Марине.
– На душе спокойнее стало. И то всю ночь без сна провела. Всё думала, что будет дальше? За что же выпала на нашу долю такая мука? Кто приложил руки к доносу?
Я перебил её мысль:
– Ладно, Марина. Время всё расставит по своим местам. Каждый получит то, что заслужил. А кстати, ты фамилию этого гэпэушника не помнишь?
– Кажется, не то Сёмкин, не то Семенюк.
– Наверно, Семенюк. Мордастый, лысолобый детина? И глаза – поросячьи.
– Ты знаешь его?
– На призывном пункте встречал, когда медицинскую комиссию проходили. Чуть не все болезни себе приписал. Открутился, чертяка, попал на службу в тылу. Ловкач! Интересно было бы встретить его. Я бы рассказал ему, где был и что видел…
– Ты и со мной-то ещё словом не обмолвился.
– Тебе-то зачем?
– Надо… Спросят ребятишки про тебя, а не знаю, что ответить… Тебе, наверно, тяжело вспоминать пережитое.
– Да нет. Кое-что недавно рассказывал Ефиму Тихоновичу. И тебе много не буду… Может, после когда-нибудь…
На фронте делали то, что следовало солдату. Тогда пришлось мне выполнять основную свою работу – держать между пехотными подразделениями телефонную связь.
Во время боя в одной из рот батальона она прекратилась. Выбрался из окопа, пополз. Стараюсь, где можно, поглубже зарыться в снег. А пули так и клюют вокруг меня. Нашел место разрыва. Провод соединил. Проверил. На вызов отозвался батальонный: «Молодец, товарищ Егоров! Двигай обратно!» А в эту минуту чуть поодаль рванул снаряд. Меня подхватило вместе с комьями мёрзлой земли. Оглушённый упал в глубокую воронку – отдыхай, навоевался! Нашли полуживого… Самое тяжкое оказалось потом, когда уже многое повидавший доктор осмотрел обмороженные ноги и руки. «Плохи дела, солдат, – не скрыл он тревогу. – Руки, может, спасём, ноги – едва ли. Здорово, братец, прихватило». Много дней лежал в бреду, у самого порога смерти.
Одну ночь, говорила медсестра, даже пришедший в сознание всё ещё бредил. Будто встретил тебя и не поверил.
– Почему?
– Чудной какой-то представилась.
– Померещилось, что ли?
– Мне показалось, что всё наяву… Будто лежу я в землянке, после контузии, куда привели меня румын Антонес и санитарка, красивая русияночка Маня. И бог весть откуда-то явилась ты, Марина, и, склонившись к изголовью, сказала:
– Я пришла к тебе, Саш.
– Кто ты?
– Твоя жена, Марина, – тормошишь, качаешь за плечо. – Что ты закрыл глаза? Посмотри.
– Ты – не Марина.
Передо мною стояла совсем юная дивчина, вроде ты и не ты. Одета в длинное чёрное платье, от неотразимой улыбки блуждают на румяных щеках неглубокие ямочки. Вижу: твои ямочки. И волосы твои, русыми спиральками выбивают на виски из-под чёрной косынки. А сама ты – не Марина. Повторяю сердито, нетерпеливо:
– Кто же ты – говори! Улыбаешься:
– Не узнаёшь, Саш? Скоро пошто-то забыл меня. А я вот помню, пришла проводить тебя.
Я вздрогнул:
– Куда?
– Куда провожают мёртвых… Я – молодая смерть. Ты юный, и я тоже юная. Старые приходят к пожилым.
– Тогда ты – не Марина, не жена моя, раз отправляешь меня в преисподнюю.
– Разве жёны не провожают туда мужей? Провожают! Ты посмотри, сколь их тут лежит – и ко всем пришли, все напоследок хотят повидаться. Не веришь? Пойдём, я тебе покажу.
– Отойди! – отталкиваю я слабой рукой красивую дивчину. – Отойди! Холодом от тебя веет.
Смеётся, белые точёные зубы напоказ выставляет, вроде торопится что-то доброе сделать, а сама от своего не отступает, говорит:
– Как я могу отойти, если ты жив последними вздохами… Не сердись… Я-то здесь ни при чём, родной, – немец у тебя жизнь отнял… Пришла свой долг последний исполнить. Подымайся. Пойдём.
Она взяла меня за руку, приподняла с нар и вывела из землянки. Над местом побоища густилась, потрескивала остывавшим металлом декабрьская стужа. Холодно, безразлично глядела луна, под её скупым светом мрачно зияли провалы бомбовых воронок, неподвижными чудовищами громоздились исковерканные танки и орудия.
Дивчина шла впереди меня, шла уверенно, как будто не раз бывала и проложила свою тропу. Значит, это не ты была, не могла быть. Явилась истинная смерть и, чтобы не испугался, обрядилась в молодую красивую дивчину. Сообразила же, как подкрасться, хитрованка! Куда от неё денешься, посмеивается и ведёт, держа руку, не отпускает. Ей весело, она при своём природном деле… Не омрачают её скрюченные, обледеневшие трупы чужих и наших солдат. Те и другие лежат в коряжных причудливых позах, одни – вразброс другие – рядком. Не хмурятся и не ссорятся, смерть примирила. Тверда её воля, всеобъемлюща власть…
Замечаю, как будто дивчина рада мирному состоянию моих и чужих солдат, увидела то, что хотела – и радуется. Разве же это Маринка?.. Она залилась бы слезами, а эта ликует, как на богатом пиршестве. Истая смерть, ненасытная!
Подошли к глубокой воронке, остановились перед её краешком. «Вот твоя, – говорит дивчина, – вечная обитель. Как захолодеешь, я опущу тебя на самое донышко и зарою. Хорошо это, потому что буду знать, где проведать. А когда придёт мой черёд – местечко отыщется рядом с тобою… Порадуйся же! Больше тебе на этом свете ничего не остаётся, последняя утеха твоя. И на прощанье дай поцеловать тебя…» – Теперь вроде бы чувствовал тебя рядом с собою, слышал твой голос, и столь упрямо было моё желание обнять, что я зашёлся в истошном вопле: «Маринка!.. Маринка!..» Никто не отозвался. Ещё причудилось там же, в землянке, поле с моей пшеницей. Широкое, неоглядное поле с колосистым хлебом. Иду, а мне будто кто-то со стороны кричит: «Хлеб чужой не топчи!»
Оглядываюсь и вижу Геннадия Комаркова… Откуда, думаю, он взялся тут? И себя же ругаю за то, что думаю. Поле-то в самом деле Геннадиево. Он дома остался и вырастил такую пшеницу. Неоткуда быть ей моей. К чему всё это чудилось?
– Не знаю, Саша, снам я не верю.
– Верь не верь, а связь сновидений с действительностью существует. Видишь же ты в них то, что живёт вокруг нас… Повезло: всё-таки убежал от смерти.
Марина слушала, затаив дыхание, а в глазах её всё ещё утаивалась, не решаясь показаться, чужеродно прильнувшая стыдливость.
– А пошто, Саша, не писал так долго письма?
– Не надеялся выжить. От плохого письма тебе бы легче не стало.
– Хоть знали бы, где ты. А то…
– Что?
– До сих пор боль не отходит… Что говорили тут, как писем твоих не стало. Такого наслушалась… Раз без вести канул, то посчитали, будто сдался фашистам.
– Кто же это так насмелился?
– От Геннадия слышала. Да многие так подумали. С чего взбрело такое им в голову – не знаю. – Марина склонилась в раздумье и, словно отгоняя от себя худые мысли, продолжала говорить: – Сколько пережила, передумала…