Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 115 из 168



— Что мне до того?

Кажется, он не услышал ее. Бормотал, слепо уставившись в бутылку. Должно быть, движение жидкости завораживало его или пробуждало воспоминания.

— Я надеялся влюбить ее в себя, использовал все чары из своего арсенала, но — адская ирония! — влюбился сам. Так привык управлять чужими судьбами, что не уследил за своей собственной. Она была прекрасна, моя Клаудия. В нее не было вложено ни крупицы адских сил, у нее не было покровителей из числа адских владык, но она была красивее и талантливее всех тех примадонн и актрис, которых я создавал. Волосы у нее были темно-каштановые, как дубовая листва в октябре, а глаза — лукавые, как у котенка… Она тоже мне благоволила, в короткое время мы сделались любовниками. Дальше все было распланировано до мелочей. Старый Шиффер, дряхлая деревяшка, терпеть меня не мог, он скорее нассал бы в глаз архивладыке, чем дал бы согласие на такой союз. Однако он был без ума от своей дочери. Дорожил ею, как величайшим своим сокровищем. Мы с Клаудией знали, если нам удастся обручиться втайне от него, он будет вынужден признать нашу связь и дать свое благословение. Верно, старый пес предчувствовал подобное развитие событий, потому что заточил свою дочь в неприступном Княжеском замке[9], под охраной из верных ему людей и полуроты мушкетеров. Наивный глупец. Как будто бы мне прежде не приходилось похищать из-под запоров драгоценности, мало того, делать это на сцене, при большом стечении народа. Я похищал огромную статую в Севилье, похищал груженый галеон, один раз похитил небольшой дворец в Бычине… Я делал этот трюк так часто, что знал его в совершенстве! Достаточно было лишь щелкнуть пальцами и…

Демонолог замолк, машинально поглаживая свой вздувшийся живот. Даже успокоившись, тот постоянно урчал, по его поверхности ходили волны, отчего дряхлое рубище опасно потрескивало. Рано или поздно оно лопнет на нем, подумала Барбаросса, точно расползающийся старый мешок.

— Я принес богатые дары адским владыкам и заручился их расположением. Провел все ритуалы точно и в срок. Но…

— Немного продешевил, а? Разозлил своих покровителей?

Он неохотно покачал головой.

— Меня погубила самонадеянность, а не скупость. К моей судьбе не были причастны адские владыки. Я сделал это сам, ведьма.

— Что ты сделал?

— Ошибся. Ошибся в одной крохотной детали, в которой никогда прежде не ошибался. Начертив пентаграмму, написал в ее нижнем правом углу не suðaustur, как полагалось, а norðaustur. Что-то, должно быть, спуталось в сознании, секундное помрачнение рассудка. Знаешь, иногда так бывает — рука вдруг забывает, как застегивать пуговицы или вылетает из памяти слово, которое сидело там, точно гвоздь… Я ошибся. Ритуал, который должен был перенести Клаудию из замка в мои объятия, прошел не по плану. Не совсем по плану.

— Что, ты убил ее? — мрачно спросила Барбаросса, — Раздавил в лепешку?

Демонолог задумчиво и неспешно погладил себя по животу.

— Нет, — тихо произнес он, — Хотя иногда мне кажется, было бы лучше, если б раздавил. Она… Она в самом деле перенеслась ко мне. Более того, мы с ней объединились, как и замышляли, сделались единым целым… Хочешь увидать ее?

Нет, подумала Барбаросса. Не хочу, черти бы тебя разорвали.

Она еще не успела ничего понять, но, верно, понял Лжец, потому что у нее по загривку прошла колючая ледяная дрожь. Этот тучный демонолог, запертый в своем доме… Этот живот, который он беспрестанно гладил, будто лаская… Эта выпивка, которую он поглощал ведрами, чтобы унять вечно грызущую его боль…





Не надо, подумала Барбаросса, ощущая тоску и тошноту вперемешку. Не надо, чертов ты выблядок, сукин ты сын…

Демонолог пьяно рассмеялся, его руки, неспешные жирные пауки, ползали по засаленному, превратившемуся в лохмотья, бархатному халату, ища завязки. Его живот, будто бы что-то уловив, вновь принялся ворочаться, глухо урча. Так, будто его сотрясали чудовищные колики или…

— Поздоровайся с гостьей, Клаудия.

Его живот был тучен и велик, так велик, что в нем мог бы поместиться человек. Целая гора ходящего ходуном жира, прикрытого рыхлой бледной кожей и бесцветными волосом. Обычный живот толстяка, тащащего в рот все, что попадет под руку, хлещущий пойло без остановки — кабы не странное распределение жира. В некоторых местах он выдавался, вздуваясь под кожей, образовывая целые россыпи больших и малых опухолей. Некоторые были небольшими, едва выдающимися, размером со сливу, другие острыми, обтянутыми кожей, торчащими наружу точно пучки костей или осколки. Самая крупная из них располагалась там, где у человека обыкновенно располагается пупок. Большая, округлая, размером с хорошую дыню, она была покрыта пучками волос, по цвету не похожими на прочие. Темно-каштановыми, подумала Барбаросса, пытаясь заставить себя не думать вовсе, как дубовая листва в октябре…

Живот заволновался, опухоли пришли в движение. Малые просто возились под слоем жира, елозя на своих местах, похрустывая, то утопая в богатых жировых отложениях, то выныривая, точно камни во время прилива. Но те, что она приняла сперва за осколки, отчетливо зашевелились. Приподнялись, растягивая кожу, закопошились, захрустели… Это пальцы, поняла Барбаросса, никакие не осколки. Фаланги пальцев, погруженные в подкожный жир и шевелящиеся в нем, точно упрямые мелкие твари, отказывающиеся дохнуть в колбе с формалином. Вон та маленькая опухоль, похожая на занесенную речным песком ракушку, это ухо. Там виднеется несколько ребер. Вот это, похожее на булыжник, должно быть пяткой…

Барбаросса попятилась, не замечая, что ее башмаки давят пустые бутылки, рассыпанные по полу.

Большая опухоль на месте пупка задрожала — и открыла глаза. Они были похожи на распахнувшиеся симметричные язвы, только заполненные не алым мясом и сукровицей, а вполне человеческой радужкой — серой, с редко встречающимся в Броккенбурге зеленоватым отливом. Женские глаза, сохранившие длинные ресницы, немного лукавые, как это бывает у детей. Они скользнули взглядом по Барбароссе, покружили по комнате, но Барбаросса не смогла понять этого взгляда — залитые подкожным жиром, обтянутые рыхлой кожей демонолога, черты лица сделались почти неразличимы. Глаза, даже самые ясные, не способны говорить, они способны лишь смотреть — и они смотрели, безучастно кружа по комнате.

— Бедная моя, бедная моя девочка… — пробормотал демонолог, мягко кладя ладонь на колышущийся под кожей на его животе лоб, — Мне хочется думать, что она лишилась рассудка в миг, когда это произошло, или немногим позже. Иногда мне кажется, она что-то сознает. Сознает, просто не может выразить. Бедная Клаудия… Единственное чувство, которое осталось в ее распоряжении, это боль…

Голова внезапно распахнула рот — глубокий, не обрамленный губами, провал, внутри которого вязким слизнем колыхался язык. Барбаросса ожидала, что этот рот исторгнет из себя крик, но он исторг лишь глухое урчание, похожее на то, что исторгает обычно мучимая несварением утроба.

Демонолог слабо улыбнулся, погладив голову по щеке.

— Ей больно, — тихо произнес он, — Днем еще терпимо, но к вечеру становится хуже… Когда я пью, это приглушает боль. Но каждый день мне нужно все больше и больше… Чертов Эбр, он беспокоит старые раны… Если я еще не убил себя, то только лишь потому, что боюсь. Боюсь, если я вышибу себе мозги, она, моя Клаудия, останется здесь. Запертая в медленно разлагающейся туше, некогда бывшей моим телом. Каждый день я молюсь адским владыкам, чтобы они убили ее, прекратили ее мучения, но… Кажется, владыки забыли про меня. Кажется, им надоели мои фокусы.

Барбаросса попятилась, не в силах оторвать взгляда от этого страшного зрелища. Демонолог, кряхтя и сопя, гладил существо, ворочающееся к него в животе, и в этих движениях, сделавшихся удивительно мягкими, сквозила не обычная ласка, которой награждают питомца — скорее, сдерживаемая страсть.

— Моя милая… Моя хорошая… Моя славная.