Страница 38 из 50
А может быть, эфир – плохой гинеколог, и мои грезы ввели меня в заблуждение. Потому что все это оказалось вздорным кошмаром. Весьма возможно, что и продолжался-то он всего какую-нибудь четверть секунды и был вызван прикосновением тупого зуба пилки или острия плохо наточенного ланцета.
Операционную освещают пунцовые лучи заходящего солнца. Опуская глаза, я вижу кончики своих усов.
Это – возвращение Николя Вермона к жизни.
И вместе с тем это конец существования Юпитера. В глубине комнаты разрубают ту черную тушу, в которой я жил. Во дворе уже грызутся собаки, оспаривая одна у другой первые куски, брошенные им Иоганном.
Сломанная нога болит, ключица тоже дает о себе знать. Я вернулся в свои доспехи боли.
Лерн ухаживает за мной. Он пребывает в радостном настроении. Впрочем, чему тут удивляться? Разве он не примирился со своей совестью? Разве не искупил своей вины передо мной? Могу ли я таить против него злобу? Мне даже кажется, что я в долгу перед ним!
Насколько же правдиво изречение, что нет ничего более похожего на благодеяние, чем добровольное исправление причиненного вреда!
Глава 12
Лерн меняет тактику
Находясь в черной шкуре быка, я дал себе клятву, если мне удастся принять свой первоначальный вид, немедленно уехать с Эммой или без нее, но бежать во что бы то ни стало. А между тем осень уже приближалась к концу, а я все еще не покинул Фонваль.
Все дело в том, что теперь со мной обращались совершенно иначе, чем прежде.
Прежде всего, я располагал своим временем. И воспользовался этой свободой для того, чтобы немедленно отправиться на лужайку и изгладить на ней всякие следы моего пребывания там. Благоволивший ко мне Бог устроил так, что никто не приходил туда за время моего буколического времяпрепровождения на пастбище и ни один из обитателей Фонваля не заметил, что я осквернил кладбище. Но все же было очевидно, что либо хоронили теперь в другом месте, либо вивисекции подвергались такие маленькие животные, что от них ничего не оставалось, либо опыты in animâ vili[20] были совершенно заброшены Лерном.
Между прочим, должен отметить, что, приводя кладбище в порядок, я отметил факт, который снял с моей души большую тяжесть. Я все время боялся, не заключена ли душа несчастного Клоца в тело какого-нибудь тщательно скрываемого животного? Но внимательный и подробный осмотр его трупа рассеял мои сомнения по этому поводу. Мозг мертвеца находился в глубине черепной коробки; даже можно было еще рассмотреть глубокие и многочисленные извилины его. Количество и глубина их несомненно доказывали человеческое происхождение этого мозга, так что – благодарение небу! – речь могла идти только о простом и невинном убийстве.
Итак, я пользовался полной свободой.
Во время моего выздоровления у моей кровати сидел, ухаживая за мною, раскаивающийся и нежный Лерн – конечно, не тот Лерн, которого я знал в дни своего детства, не веселый, жизнерадостный спутник тетушки Лидивины, но уже и не свирепый и кровожадный хозяин, который принял меня вопреки своей воле.
Когда дядюшка увидел меня оправившимся, вставшим на ноги, он пригласил Эмму и сказал ей в моем присутствии, что я вылечился от временного припадка сумасшествия и что теперь ей придется любить меня до обожания.
– Что касается меня, – добавил он, – то я, со своей стороны, отказываюсь от уже не подходящих моему возрасту упражнений. Эмма, у тебя будет теперь своя комната – рядом с моей; та, в которой хранятся твои вещи. Единственное, о чем я вас прошу, – это не покидайте меня. Внезапное одиночество только увеличит мое горе, которое вы легко поймете и за которое вы оба не станете сердиться на меня. Это чувство пройдет: я постараюсь забыться за работой… Но не волнуйся, дочь моя: большая часть доходов от моего изобретения достанется тебе. Тут все осталось неизменным, и Николя упомянут в моем завещании и станет моим компаньоном, несмотря на то что ты обманывала меня с ним. Итак, любите друг друга и живите в мире.
Сказав это, профессор отправился к своим электрическим машинам.
Эмма ничему не удивлялась. Доверчивая и наивная по натуре, она аплодировала дядюшке за его тираду. Я, зная, какой он комедиант, должен был бы сказать самому себе, что он надел личину доброты, чтобы удержать меня у себя или потому, что опасался моих разоблачений, или потому, что я ему был нужен для исполнения какого-то нового плана; две цирцейские операции отразились как на моей памяти, так и на способности к рассуждению. «К чему, – уговаривал я сам себя, – к чему сомневаться в этом человеке, который по своей доброй воле извлек меня из темной пучины? Он продолжает идти по пути благодеяний! Тем лучше».
Словом, началась усладительная, но безнравственная жизнь. Жизнь, полная любви и абсолютной свободы для меня и полная трудов и самоотречения, по крайней мере внешнего, – для Лерна. Все трое были скромны и сдержанны: мы с Эммой – в излияниях чувств, дядюшка – в своем горе и страданиях.
Кто бы мог поверить в преступления профессора при виде его работоспособности, его семейной жизни и добродушной внешности? Кто бы поверил, что он заманил меня в ловушку? Кто бы поверил в убийство Клоца? В превращение Макбелла в Нелли, которая в протяжном вое не переставала поверять свои жалобы всем ветрам и ночным звездам, жалобы на то состояние, ужас которого я сам пережил.
Потому что Нелли до сих пор жила среди собак. И меня ставило в тупик, что Лерн продолжал наказывать ее за вину, которая уже не была важна теперь, когда Эмма не занимала больше в его сердце того места, что раньше.
Я решил поговорить по этому поводу с дядюшкой.
– Николя, – ответил он мне, – ты коснулся самого больного моего места. Но что мне делать? Как быть? Для того чтобы восстановить нормальный порядок вещей, совершенно необходимо, чтобы тело Макбелла вернулось сюда… Что можно придумать столь убедительного, чтобы заставить отца отпустить к нам Макбелла? Подумай над этим. Помоги мне. Я клянусь тебе, что начну действовать, не медля ни секунды, как только один из нас найдет способ вернуть Макбелла.
Этот ответ рассеял мои последние предубеждения. Я не задумывался над вопросом, почему Лерн ни с того ни с сего так внезапно переменился. Мне казалось, что профессор просто-напросто почувствовал угрызения совести и раскаялся; я ждал, что все его прежние качества постепенно вернутся, как вернулось прямодушие (за это я принимал все его поведение и разговоры), не уступавшее по своей глубине его общепризнанной учености, которая никогда не оставляла его.
А его знания были почти безграничны. Я с каждым днем все больше убеждался в этом. Мы возобновили наши прежние прогулки, и он пользовался всем, что попадалось ему под руку или на глаза, чтобы читать мне целые научные лекции. По поводу валявшегося на земле листочка я выслушал полный курс ботаники; лекция по энтомологии была прочитана мне после находки мокрицы; капля дождя вызвала химический потоп; так что, пока мы дошли до опушки леса, я прослушал полный курс естественного факультета из уст Лерна.
Но именно на этом месте, на границе леса и полей, и стоило слушать его особенно внимательно. Пройдя последнее дерево, он неизменно останавливался, взбирался на межевой столб и начинал говорить о природе. Он до того гениально описывал землю и небо, что казалось, будто земля раскрывает перед вами свои недра, а небеса – свою бесконечную глубину. Он с одинаковой легкостью и с одинаковым знанием рассказывал как о геологических слоях, так и о соотношении планет. Он анализировал строение облака, причину возникшего ветерка, вызывал к жизни доисторическое строение Земли, предсказывал будущую геологическую картину этой местности. Он окидывал своими зоркими глазами все, начиная с близкой хижины бедняка, кончая голубоватой линией горизонта. Всякая вещь была описана коротким метким словом, которое срывало с нее покров и ставило на ее настоящее место, и так как он делал широкие жесты, указывая на то, о чем говорил, то казалось, будто от его рук тянутся лучи, освещающие и благословляющие все, что он описывал.
20
На малоценном организме (лат.), то есть на подопытных животных.