Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 50



…Лаборатория!.. Нелли!.. Странность того, что лаборатория служила тюрьмой для собаки, заставила меня колебаться между стремлением открыть тайну и желанием обладать Эммой. Но на этот раз какое-то инстинктивное предчувствие опасности взяло верх: я направился к серым зданиям. Да, кроме того, немцы, наверное, были в лаборатории, и их присутствие не даст мне возможности застрять там надолго. Следовательно, речь шла всего о нескольких минутах, которые будут похищены у любви: хотя рассудок и победил, но какая это была слабая победа!

Пробираясь мимо желтой комнаты, я остановился и прислушался у закрытых ставней – один ли он?

Оказалось, что один; мое сердце наполнилось чувством безграничной и некрасивой радости.

По небу бежали белые облака. Ветер дул из Грея, и по ущелью до меня доносились обрывки монотонного колокольного звона. Колокола без устали непрерывно повторяли три одинаковые ноты; мне было весело; я насвистывал какой-то мотив, сам не знаю какой… Право, отсутствие Лерна освобождало от постоянного напряжения: можно было думать о всякой чуши, и в голове роились самые необузданные фантазии…

Напротив лаборатории, через дорогу, находился лесок. Чтобы добраться до него, я осторожно лавировал: там я расставил свои батареи. Посреди этого леска рос мой старый друг – большая сосна; ее широкие ветви были расположены винтообразной лестницей; она была выше всех окружающих строений: трудно было найти лучший и более доступный наблюдательный пункт. В дни детства я играл на ее ветвях в «матроса на реях»…

Дерево сохранило свои густые ветви, и я полез наверх. На верхних ветвях меня ждал сюрприз – сохранившаяся с детства, полусгнившая и обмотанная веревками перекладина, изображавшая марс. Кто бы мог предсказать мне в то время, когда я открывал, сидя на ней, материки и архипелаги, что наступит день, когда я снова буду здесь на часах, чтобы открыть фантастические вещи, которые окажутся правдой.

Я раздвинул ветви и принялся наблюдать.

Как я уже говорил, лаборатория располагалась в двух павильонах, разделенных двором.

Левое здание состояло из двух этажей. В обоих были одинаковые широкие окна, одинаково расположенные. Мне показалось, что там помещались два находившихся один над другим зала. Мне виден был только верхний, довольно сложно меблированный: аптекарский шкаф, мраморные столы, заставленные баллонами, склянками, ретортами и хирургическими наборами из блестящего металла. Кроме того, там стояли два трудно поддающиеся описанию аппарата из стекла и никелированного металла, вид которых очень отдаленно и туманно напоминал металлические шары на одной ножке, куда лакеи в ресторанах прячут грязные салфетки.

Второе здание было слишком далеко от меня, чтобы я мог в него заглянуть, но внешне оно походило на обыкновенный дом – по-видимому, квартиру трех помощников.

Но мое внимание привлек главным образом двор, который я в день своего приезда принял за птичий.

Грустное зрелище: все стены его были заставлены клетками различных размеров, установленными друг на друга от земли до высоты человеческого роста. Каждая клетка была снабжена надписью, и в них были размещены кролики, морские свинки, крысы, кошки и другие животные, которых я за дальностью расстояния не мог рассмотреть; одни грустно шевелились, другие лежали неподвижно, наполовину забившись в солому. На одной из подстилок что-то трепетало, но я не мог разглядеть, в чем дело, почему и решил, что это гнездо мышей.

Последняя клетка – правая – служила курятником. Вопреки обыкновению, все птицы были загнаны туда.

Все это утопало в тишине и меланхолии.

Но все же четыре курицы и один петух, самой обыкновенной породы, вели себя более оживленно, чем остальные, и важно похаживали, поклевывая бетонный пол, на котором они упорно и тщетно искали зерен и червей.



Посредине двора было отгорожено решеткой четырехугольное пространство: это была псарня. Перед своими будками собаки прогуливались с покорным видом туда и сюда, как умеют делать эти философы: тут были пудели, охотничьи и сторожевые собаки, дворняжки и помеси ищеек. Они мирно прохаживались и окончательно придавали этому месту сходство с внутренним двором ветеринарного госпиталя.

Все это имело весьма мрачный вид.

Действительно, редкое из всех этих животных выглядело здоровым. Большая часть имела повязки, кто на спине, кто вокруг шеи, а главным образом на голове. И сквозь решетки темниц не видно было ни одного, у которого не было бы сделано из полотна шапки, чепчика или тюрбана. Процессия грустных собак в шутовских белых колпаках, напоминавших туарегов или монахинь, с дощечкой, привязанной к шее, представляла собой какой-то похоронный маскарад. Тем более что все эти несчастные животные были награждены каким-нибудь увечьем.

Одна кивала мордочкой на каждом шагу; другая хромала; третья трясла головой, как при старческом маразме; одна неизвестно почему спотыкавшаяся дворняжка жалобно скулила и вдруг продолжительно завывала, точно перед покойником, как говорят люди…

Нелли там не было.

В темном углу я заметил темный безмолвный птичник, в котором никто не летал. Насколько я мог разглядеть, птицы принадлежали к самым ординарным породам, и главным образом там кишели воробьи. Тем не менее бо́льшая часть принадлежала к разновидности с белыми головами; слабость моих орнитологических познаний мешала мне определить их породу на таком расстоянии.

Я ощутил запах фенола.

Ах, великолепные помещичьи дворы, на которых пахнет теплым навозом, слышно воркование голубей на покрытых мхом черепичных крышах, кукареканье важных петухов, тявканье собаки, привязанной цепью к своей будке, видны эскадроны гусей, которые мчатся, распустив крылья, сами не зная куда, – о вас я думал, глядя на эту больницу… Действительно – печальный двор, внушающий отвращение своей дисциплиной и своими больными с привязанными к ним этикетками, как у растений в оранжерее.

Вдруг поднялась возня и шум: собаки забились в свои будки, а птицы спрятались под каменный желоб. Прекратилось всякое движение; казалось, что в птичнике и клетках находятся чучела набитых соломою животных и птиц. Из левого флигеля вышел Карл – немец с императорскими усами.

Он открыл одну из клеток, протянул руку к свернувшемуся в глубине ее клубку шерсти и вытащил обезьяну. Шимпанзе отчаянно отбивался и защищался, но помощник усмирил его, потащил за собой и исчез за той же дверью, из которой вышел.

Во дворе протяжно завыла дворняжка.

Тогда поднялась суматоха в зале с аппаратами, и я увидел, что в него вошли три помощника Лерна. Связанную обезьяну положили на узкий стол и крепко-накрепко привязали к нему, после чего Вильгельм сунул ей что-то под нос. Карл сделал ей укол в бок шприцем для морфия. После этого приблизился высокий старик – Иоганн. Он укрепил на носу свои золотые очки, взял операционный нож и нагнулся над пациентом. Я не могу объяснить быстроты операции, но в один момент лицо обезьяны превратилось в бесформенную красную массу.

Я отвернулся из-за охватившего меня чувства тошнотворного головокружения: так действует на меня вид крови.

Оказывается, что здесь, в моем непосредственном соседстве, находится лаборатория для вивисекций, это внушающее ужас и отвращение учреждение, в котором для филантропических целей мучают славных животных, вполне здоровых и полных жизни, чтобы попытаться вылечить еще пару хворых людишек. Здесь наука присваивает себе весьма спорное право, которое, если принять во внимание проливаемую кровь, по-видимому, невозможно оправдать. Потому что, если палач морской свинки безусловно уверен, что он подвергает мучениям невинное и, вероятно, счастливое существо, то спасающий от смерти человека в десяти случаях из двенадцати продлевает существование негодяя или несчастного. По правде сказать, быть обязанным своею жизнью вивисекции равносильно тому, чтобы питаться живыми существами. Можно быть другого мнения, рассуждая в кабинете у камина, но не находясь в положении, подобном моему, присутствуя при этой омерзительной операции, будучи окруженным тайными опасностями, которые, быть может, способствовали этому преступлению.