Страница 15 из 50
Барб приходила и уходила, прислуживая за столом черт знает как. Мы все молчали. Я избегал смотреть на очаровательную Эмму, убежденный, что мои взгляды были бы до того похожи на поцелуи, что это не могло бы укрыться от дядюшкиных глаз.
Она была теперь совершенно спокойна и рисовалась своим равнодушием; опершись голыми локтями на стол, положив голову на руки, она рассматривала в окно пастбище, на котором мычали коровы.
Мне хотелось бы по крайней мере смотреть на то же, на что смотрела моя возлюбленная; это сентиментальное общение на расстоянии утишило бы, как мне казалось, мое низменное стремление к более интимным встречам.
К несчастью, из моего окна не было видно пастбища, и мои глаза, блуждая без определенной цели, все время, помимо моей воли, останавливались на ее белых голых руках и колышущемся корсаже, трепетавшем сильнее, чем следовало бы.
Сильнее, чем следовало бы!
В то время как я объяснял это явление в свою пользу, Лерн в угрюмом молчании встал из-за стола.
Отодвинувшись, чтобы пропустить Эмму, которая, проходя, слегка задела меня, я почувствовал, что она вся дрожит; ноздри ее носа трепетали. Меня охватил прилив неудержимой радости. Разве можно было еще сомневаться, что я задел какие-то струны ее души?
Когда мы проходили мимо окна, Лерн похлопал меня по плечу и тихо произнес дрожащим от сдерживаемого смеха голосом – думаю, так в свое время говорили сатиры:
– Ха! Юпитер снова принялся за свое.
И он указал на быка, стоявшего посреди пастбища в возбужденном состоянии в окружении своего гарема.
В гостиной к дядюшке опять вернулось его отвратительное настроение. Он приказал Эмме отправиться в свою комнату, а мне, дав несколько книжек, категоричным тоном посоветовал пойти почитать в тени леса.
Мне оставалось лишь подчиниться.
«В конечном счете, – подумал я, призвав себя к повиновению, – если кто из нас и заслуживает жалости, то именно он».
То, что произошло следующей ночью, доказало, что это не совсем так, и значительно умерило мое чувство жалости к нему.
Случившееся расстроило меня тем более, что далеко не способствовало разъяснению тайны, а наоборот, само по себе казалось необъяснимым.
Вот в чем дело.
Я заснул спокойным сном, убаюканный мечтами об Эмме и радужными надеждами на успех. Но вместо забавных и легкомысленных снов мне привиделись нелепости предыдущей ночи: ревущие и лающие растения. Шум терзал меня во сне все сильнее; наконец гам сделался до того нестерпимым и казался до того реалистичным, что я вдруг проснулся.
Я горел и был весь в поту. В ушах продолжали звучать отголоски услышанного во сне пронзительного крика. Я слышал его не впервые… нет… я уже слышал его, этот крик… тогда… когда я ночевал в лабиринте… тогда он доносился издали… со стороны Фонваля…
Я приподнялся на руках. Комната была залита лунным светом. Все было тихо. Только мерное тиканье маятника часов равномерно нарушало тишину. Я опустил голову на подушку…
И вдруг под впечатлением внезапного чувства ужаса я завернулся с головой в одеяло, зажав уши руками: зловещий, неслыханный, сверхъестественный вой несся из парка в тишине ночи… Это было что-то душераздирающее, и действительность превосходила ночной кошмар.
Я подумал о большой чинаре, росшей против моего окна…
Я поднялся, приложив нечеловеческие усилия. И тут я услышал тявканье… сдавленное… что-то вроде заглушаемого лая… усиленно заглушаемого…
Ну что же? Ведь могла же это быть собака, черт побери!
В саду ничего… ничего, кроме чинары и уснувших деревьев.
Вой повторился с левой стороны. В окно – в другое окно я увидел то, что, казалось бы, все разъясняло. (Все-таки надо констатировать факт: мои слуховые впечатления во сне были вызваны криком, прозвучавшим наяву.)
Там спиной ко мне стояла изнуренная громадная собака. Она положила лапы на закрытые ставни моей бывшей комнаты и от времени до времени испускала отрывистый вой. Изнутри дома ей отвечало приглушенное тявканье; но был ли это действительно лай? А что, если мой слух, подозрительно настроенный теперь, ввел меня в заблуждение? Скорее это можно было назвать человеческим голосом, подражавшим собачьему лаю… Чем внимательнее я прислушивался, тем этот вывод казался мне неоспоримее… Ну конечно, нельзя было даже ошибаться так грубо; как я мог сомневаться? Это резало слух: какой-то странный шутник находился в моей комнате и забавлялся тем, что поддразнивал бедную собаку.
Впрочем, это ему удавалось: животное выказывало все признаки возрастающего ожесточения. Оно странно модулировало свой вой, придавая ему всякий раз другое, необыкновенное выражение ужасного отчаяния… Под конец оно стало царапать лапами ставни и кусать их. Я услышал хруст дерева в его мощных челюстях.
Вдруг животное застыло, шерсть поднялась на нем дыбом. Из комнаты внезапно послышалась грубая брань. Я узнал голос моего дядюшки, хотя не мог разобрать смысла его ругательства. Шутник, получив нагоняй, немедленно замолк. Ну как понять это противоречие: собака, ярость которой должна была бы утихнуть, теперь выходила из себя – ее шерсть до того ощетинилась, что стала похожа на ежиные иголки. Она, громко ворча, пошла вдоль стены, направляясь к средней входной двери замка.
Когда она дошла до этой двери, Лерн открыл ее.
Мое счастье, что я был осторожен и не поднял шторы: первый взгляд Лерна был направлен на мое окно.
Тихим голосом, дрожавшим от сдержанного гнева, профессор пробирал собаку, но с крыльца не сходил, и я понял, что он ее боится. А та все приближалась, ворча и уставившись на него своими горящими под широким лбом глазами. Лерн заговорил громче:
– На место! Грязное животное! – Далее последовало несколько иностранных слов. – Убирайся! – произнес он уже по-французски, так как собака продолжала приближаться. – Или ты хочешь, чтобы я тебя прибил?
У дядюшки был такой вид, словно он сходит с ума. При луне он казался еще бледнее.
«Она его разорвет, – подумал я. – У него нет с собой даже плети…»
– Назад, Нелли! Назад!
Нелли… Выходит, это была собака покинувшего дядю ученика? Сенбернар шотландца?
И действительно, вот снова послышались иностранные слова, и я, к своему большому удивлению, узнал, что мой дядюшка говорит по-английски.
Его гортанные ругательства будили ночную тишину.
Собака сжалась, приготовляясь к прыжку. Тогда Лерн, потеряв терпение, пригрозил ей револьвером, показывая другой рукой направление, куда он ее гнал.
Мне случалось видеть на охоте, как собака, в которую прицеливаются, убегает от ружья, смертоносную силу которого она знает. Но такой же эффект от пистолета показался мне менее банальным. Испытала ли раньше Нелли действие этого оружия? Это было возможно, но я больше верю в то, что она скорее поняла английские слова – язык Макбелла, – чем револьвер моего дядюшки.
Она утихла, точно от пения Орфея, сжалась и, опустив хвост, побежала к серым зданиям, по направлению, указанному ей Лерном. Он помчался вслед за нею, и ночная тень поглотила их обоих.
На моих настенных часах время, этот вечный Жнец, скосило еще несколько минут.
Вдали громко хлопнули двери.
Затем вернулся Лерн.
И снова воцарилась тишина.
Итак, в Фонвале находились еще два существа, о присутствии которых я до этой ночи не подозревал: Нелли, жалкий вид которой не давал повода считать ее счастливой, Нелли, брошенная, вероятно, своим хозяином во время его поспешного бегства отсюда, – и злобный шутник. Ибо этим последним явно не могла быть ни одна из женщин, ни кто-то из трех немцев; шутовской характер его проделки выдавал возраст: ребенок, только ребенок мог забавляться тем, чтобы дразнить собаку. Но насколько мне было известно, в этом крыле никто не проживал. Хотя нет: Лерн же сам сказал мне: «Твоя комната занята». Кто же в ней обитал?