Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 93 из 134



Самым удачным, по нашему мнению, отзывом о пьесе Великопольского является разбор, напечатанный в «Маяке»[684] и принадлежащий перу одного из его редакторов — П. А. Корсакова: он, рассматривая «Любовь и честь», находил, что в ней, так же как и во «Владимире Влонском», «есть хорошие сцены, видна наблюдательность, начитанность, ум, но нет целого, нет драматического интереса. Это — ряд картин, иногда довольно удачно схваченных, но сшитых между собою на живую нитку. Автор… гоняясь… за частностями, совершенно уничтожил главный интерес, расхолодил его до утомительности бездной других мелких интересов, целым строем действующих лиц, появляющихся одно за другим как китайские тени в волшебном фонаре[685]. Такое множество характеров, рачительно выставленных напоказ, каждый в своей сфере, в своих частных действиях, до того развлекают внимание читателя, что он поневоле холодеет к главным действователям… Мы далеки от того, — пишет далее Корсаков, — чтобы отрицать в почтенном авторе всякий талант: мы даже уверены, что если он послушается добросовестного совета нашего, то может подарить отечественную публику произведением, достойным и родины, и пишущего её сына…»[686].

Выше уже было вскользь упомянуто об уничтожении изданной Великопольским, одновременно с драмой «Любовь и честь», трагедии «Янетерской»[687]. Причиной этого уничтожения цензурой выставлена была «безнравственность» произведения Ивана Ермолаевича, который представил в нём печальную судьбу своего героя, не знающего ни отца, ни матери.

Содержание пьесы состоит в следующем: один молодой человек, по фамилии Янетерской[688], тщательно скрывающий своё незаконное происхождение, но сообщивший о нём полковнику Глуминцеву, вызывает последнего на дуэль, когда тот выдаёт его тайну княгине Ситской, за дочерью которой они оба ухаживают, и убивает Глуминцева. Затем, из духовного завещания, полученного Янетерским из суда, он узнаёт, что воспитавший его человек, которого он почти и не знал, но считал своим отцом, был некто Терской, но что на самом деле он не был его отцом. В последнем действии Янетерскому делается известно, что одна сумасшедшая женщина, Стешнева, уже давно помешавшаяся от потери своего ребёнка, не кто иная, как его мать, а Глуминцев, которого он убил на дуэли, его настоящий отец. Как видит читатель, на наш современный взгляд в содержании пьесы нет ничего противоцензурного; нет его и в отдельных выражениях. Но в 1841 г. судили иначе: пьесу сочли более чем безнравственной и опасной по содержанию, и по поводу пропуска её цензором возгорелось целое дело, из которого мы позволим себе привести некоторые характерные документы[689].

Узнав о разрешении на выпуск в свет «Янетерского», попечитель С.-Петербургского учебного округа князь М. А. Дондуков-Корсаков, бывший одновременно и председателем Цензурного комитета, немедленно послал запрос пропустившему её цензору Евстафию Ивановичу Ольдекопу, — и последний 20 февраля представил князю свои объяснения в следующем письме:

М. г. князь Михаил Александрович! Вашему Сиятельству угодно было предписать мне изложить, на каком основании одобрена мною трагедия «Янетерской».

Вашему Сиятельству известно, что я в течение двенадцати лет был театральным цензором, и во всё это время единственное и беспрестанное моё занятие состояло в чтении неистовых произведений новейших романистов. То, что мне сначала было отвратительно, в течение многих лет сделалось менее неприятным, и пьесы самые гнусные, без всякой нравственной цели, как, например, «Антоний», были даже, хотя против моего мнения, одобрены и представлены на здешней сцене[690]. Таким образом, я, мало-помалу, привык к этим ужасам, которые показались мне более сносными от привычки. Человек может привыкать ко всему: Митридат привык даже к яду.

В прошедшем году, летом и осенью, я страдал сильным ревматизмом в голове, но, несмотря на ужасную боль, ревностно занимался не только порученными мне делами цензурными, но и делами двух моих почтенных товарищей, находившихся тогда в отсутствии. В это самое время явился ко мне г. сочинитель пьесы «Янетерской», которого я знал и уважал прежде. Он изложил мне весь ход своей пьесы, мне уже прежде известной. Я просил его обращаться к его сиятельству князю Григорию Петровичу Волконскому. Он это сделал, и его сиятельство сказал мне, что, по его мнению, пьеса может быть одобрена. Главная вина моя та, что я увлёкся убеждениями г. сочинителя, в котором я нашёл человека самого благородного, с честнейшими правилами. Находя в нём истинного дворянина и удостоверившись, что главная цель пьесы самая моральная, я одобрил её. Теперь я ясно вижу всю необдуманность моего поступка, но, по крайней мере, могу уверить Ваше Сиятельство, что главная вина моя состоит в том, что не устоял против убеждений г. сочинителя, который во всех отношениях мне известен, как уважения достойный человек.

Книга ещё не поступила в продажу, даже ещё не объявлена. Г. сочинитель сообщил мне, что отпечатано было 720 экземпляров, из которых только 40 разосланы, все другие находятся в С.-Петербурге, отчасти у сочинителя, отчасти — у его комиссионера и книгопродавца Юнгмейстера. Г. сочинитель, всегда верный благородству души своей, готов ко всем переменам, даже — к уничтожению книги.

Изложив Вашему Сиятельству всё дело, как оно было, с полною откровенностью, я повторяю, что теперь чувствую всю вину мою, но почти уверен, что каждый другой цензор, уважая благородство сочинителя и увлечённый его убеждениями, может быть, сделал бы подобную ошибку.

С глубочайшим почтением и проч.

В дополнение к этому письму на другой же день Ольдекоп писал следующее:

В письме моём к Вашему Сиятельству сознавшись в моей ошибке — в пропущении трагедии «Янетерской», я немедленно спешил исправить вину мою по мере сил моих. По вторичном рассмотрении пьесы и снесшись с автором, честь имею представить Вашему Сиятельству перепечатанные картоны со всеми нужными переменами. Если Вашему Сиятельству благоугодно будет согласиться на эту меру, то покорнейше прошу приказать вклеить эти картоны во все прочие экземпляры, находящиеся в Петербурге, отчасти — у сочинителя, отчасти — у книгопродавца Юнгмейстера. Г. сочинитель обязывается отправить картоны ко всем лицам, которым он отослал своё сочинение.

При одобрении трагедии «Янетерской» я находился, может быть, невольным образом под влиянием мнения автора, но, подвергая себя просвещённому суждению Вашего Сиятельства, осмеливаюсь надеяться, что пьеса, в нынешнем её виде, несмотря на романическую её оболочку, может быть пропущена, уважая моральную цель её, тем более, что г. автор сказывал мне, что, вследствие сделанного ему запроса, сам будет иметь честь представить Вашему Сиятельству свой взгляд о сочинении своём и ту точку зрения, с которой он желает, чтобы его трагедия была рассмотрена.

Мы позволим себе привести суть тех объяснений, которые были представлены Великопольским председателю Цензурного комитета в длиннейшем официальном «оправдательном письме» от 22-го того же февраля 1841 г., так как оно небезынтересно во многих отношениях. Вот что писал Иван Ермолаевич:

М. г. Князь Михайло Александрович! Г. секретарь Цензурного Комитета сообщил мне вчерашнего числа, что Ваше Сиятельство, по прочтении напечатанной мною трагедии «Янетерской», бывшей прежде в рукописи частным образом на Вашем рассмотрении и не удостоившейся Вашего одобрения, поручили ему передать мне, что Вы желаете знать, каким образом эта пьеса, после известного уже мне Вашего о ней отзыва, была представлена мною на рассмотрение Цензуры. — Имею честь дать на это Вашему Сиятельству следующее объяснение со всею полностью, требующеюся обстоятельствами.

Написав, несколько лет уже тому назад, трагедию «Янетерской», прежде бывшую под названием «Незаконнорождённый», я её читал нескольким из моих приятелей. Мнения их были различны. Говорить об их отзывах насчёт литературной стороны сочинения считаю здесь неуместным; но, тогда как некоторые поощряли меня к её напечатанию и даже отдаче на сцену, другие, более знакомые с требованиями ценсуры, с сожалением говорили, что пьесы не пропустят. Предмет сочинения: судьба незаконнорождённого; мой взгляд на драму: человек и жизнь в полном их развитии; моё, основанное на твёрдом убеждении, мнение, что нравственная сторона всякого сочинения выходит из впечатления целого, а не из частностей, служащих только орудием к воспроизведению этого целого, — ввели в мою драму многие лица, сами по себе, конечно, безнравственные, но не мешающие нравственности целого и необходимые для пьесы, как тени в картине. Эти лица образовали сцены, может быть, точно несколько вольные, но, впрочем, такие, подобные которым, и ещё гораздо худшие, то и дело представляются на всех европейских театрах, не выключая и русских. Следовательно, всё зависело от взгляда, с которого моё сочинение было бы рассматриваемо. Около этого времени, тому назад, кажется, уже два года, я узнал о Вашем приезде в Москву. Моё собственное и общее всех к Вам уважение, место, Вами занимаемое, и та уверенность, что Вы, давно уже меня зная, ни в каком отношении, в случае даже и неблагоприятного взгляда на моё сочинение, не сделаете невыгодного заключения об авторе, побудили меня отнестись к Вам с моею покорнейшею просьбою — прочитать мою трагедию частным образом и указать на поправки, которые должны быть сделаны для того, чтобы пьеса могла пройти сквозь ценсуру. Вследствие того Ваше Сиятельство взяли мою пьесу с собою в Петербург, откуда вскоре мне её возвратили, с приложением мнения ценсора (Петра Александровича Корсакова, как я узнал после), написав с своей стороны, что Вы во всём с ним согласны. Мнение г. ценсора, присланное ко мне без подписи имени, сделано было в объёме гораздо большем, нежели я смел надеяться. Это был написанный с одного почерка пера, но полный, с критическою опытностью, взгляд на моё сочинение, по своему обзору выходивший уже из коротких указаний ценсорских, но заключавший в себе чисто литературную критику с добросовестными осуждениями и, вместе, похвалами[691], которых — я был бы очень счастлив, если бы смел находить себя достойным. В конце всего было горестное для меня заключение, что пьеса не может быть одобрена… Целый год, если не более, после того пьеса лежала в моём портфеле. Самые похвалы, рассеянные г. ценсором между некоторыми осуждениями, подстрекали, однако же, меня к попытке представить мою пьесу снова на его рассмотрение, сделав нужные в ней переделки. Но имя г. ценсора мне было неизвестно, следовательно, я не мог с ним переписаться; затруднять Вас второю просьбою я счёл неуместным, а в разборе не было подробных указаний на противные правилам ценсуры места.

Каждый сочиняющий знает, что часто казавшееся невозможным вчера делается лёгким сегодня, и что всё зависит от минуты и расположения. В одно такое время, прошлою осенью, я стал перечитывать мою пьесу, соображаясь со сделанными мне замечаниями и стараясь смотреть на всё такими глазами, как бы я сам был ценсором чужого сочинения. В два или три дня я исправил мою трагедию так, как, по моему мнению, она могла уже быть пропущена. При этом я должен с благодарностью сказать, что некоторые замечания г. ценсора послужили к значительному даже улучшению моей пьесы.

Тою же осенью прошлого года приехал я сюда, в намерении показать сделанные мною поправки Петру Александровичу и, в случае его одобрения, снова представить пьесу Вам. Но как Ваше Сиятельство, так и Пётр Александрович — были в отсутствии. Не думав, чтобы случай привёл меня опять в скором времени быть в Петербурге, я показал мою рукопись, прежде также частным образом, г. ценсору Евстафию Ивановичу Ольдекоп, передав ему с полною добросовестностью о том, какому суду она подверглась в прежнем своём виде, и при этом случае изложив ему мой собственный взгляд на моё сочинение. Экземпляр был самый тот же, который находился у Вашего Сиятельства. Он её прочитал, — и вот его слова, как они мне помнятся: «Я не знаю, в каком виде была Ваша трагедия прежде; ни князя, ни Петра Александровича я, в настоящее время, по их отсутствию, спросить не могу. Я вижу, однако же, по самой рукописи, что Вы сделали перемены, и теперь, соглашаясь с Вашим взглядом на сочинение, считаю, что пропустить его можно, ежели Вы сделаете ещё исправления в некоторых, обозначенных мною, местах». Я сделал поправки и на другой же день привёз их к нему. Но он, всё ещё останавливаясь прежде высказанными мнениями как Вашего Сиятельства, так и Петра Александровича, просил меня, для большей осторожности, отнестись к г. исправляющему тогда должность попечителя — князю Григорию Петровичу Волконскому. Я тот же час поехал к князю, объяснил ему все обстоятельства дела и, в отсутствии Вашего Сиятельства, просил его покровительства. Вскоре после того пьеса получена мною уже одобренною к печати.



684

1841. Ч. 15. Гл. IV. С. 209—211.

685

Обилием их действительно поражают произведения Великопольского: во «Владимире Влонском» их — 60 человек, в «Любви и чести» — 105 человек, в «Янетерском» — 57 человек, не считая статистов; пьесы, оставшиеся ненапечатанными, также переполнены действующими лицами, и к каждому из них Великопольский приурочивает то или иное из записанных им наблюдений, заметок, выписок и т. п.

686

В «Современнике» (1841. Т. 23. С. 23—24) был помещён следующий отзыв о драме Великопольского, принадлежащий Плетнёву (см.: Плетнёв П. А. Соч. и переписка. СПб., 1882. Т. 2. С. 322): «Автор увлёкся мыслию совершенно новою: вместо обыкновенных пружин, которыми движутся драматические лица, вместо страстей огненных или запутанной интриги, он употребил магнетическое стремление. Есть ли истина в его соображении? Конечно, трудно это опровергнуть, потому что существование силы животного магнетизма не подвержено сомнению. Но в искусстве, которое должно быть основано на ощущениях ясных и всем понятных, едва ли можно употребить с успехом побуждения тёмные и безотчётные. Впрочем, всякое покушение расширить круг искусства замечательно и не должно быть пренебрегаемо, особенно если в нём выражается полное сознание автора. Мы желали бы только в этой драме видеть более простоты действия и более естественного движения сцен». В 1848 г. барон Е. Ф. Розен, разбирая в «Сыне отечества» (Кн. 10. Отд. VI. С. 9—15) «Опыт оправдания пьесы „Память Бородинской битвы“» Великопольского и говоря об отличающем все произведения его «отсутствии в них движения драматического и единства его», выразился об уничтоженном «Янетерском», что эта драма «поразила его гениальностью создания, смелостью художественных приёмов, обширностью своего круга действий». Так разнообразны были мнения современной Великопольскому критики о его произведениях.

687

Перед напечатанием её Иван Ермолаевич читал её в кружке своих знакомых в Петербурге, в «Отеле Демута». «На этом чтении, — рассказывает свидетель его И. И. Панаев, — присутствовал, между прочими, и С. Т. Аксаков, находившийся в то время в Петербурге. Перед чтением слушателям дан был роскошный обед… Чтение началось в 7 часов и продолжалось до полуночи. Насыщенные слушатели дремали и от времени до времени вздрагивали. С лица С. Т. Аксакова, сидевшего против самого автора, лился пот градом; он беспрестанно вытирал свой лоб и с некоторым ожесточением опирался о спинку стула, который трещал при этом напоре. Когда чтение кончилось и Сергей Тимофеевич встал со стула, — стул совсем развалился…» (Панаев И. И. Литературные воспоминания. С. 161—162.

688

«Я не Терской».

689

Они сохранились в бумагах Великопольского.

690

Вероятно, разумеется переведённая В. А. Каратыгиным драма А. Дюма того же названия, представленная на петербургской сцене в 1832 г.

691

Мы уже видели выше взгляд Корсакова на произведения Великопольского.