Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 39 из 134

Переходя теперь к этим письмам, скажем, что они начинаются письмом от 9 июня 1824 г., уже по приезде в смоленское имение П. П. Пассека; приводим начало его.

Крашнево. 9 июня 1824

Дорогой друг! Вот наконец я и прибыла в знаменитое Крашнево, где нахожусь уже с позавчера, т. е. с 7 числа сего месяца. Я была в восторге от того, что окончила путешествие, которое было более чем неприятно, но теперь должна сознаться, что я предпочла бы быть в дороге, чем оставаться здесь. Вот, дорогой друг, тот крест, который я так просила у Иисуса: он дал мне его, наконец: на сердце у меня так тяжело, что я не знаю, что говорю, — пишу тебе непоследовательно, мысли у меня путаются до крайности; постараюсь, однако, привести их в порядок и рассказать тебе о моём путешествии от начала до конца.

Из дальнейшего рассказа Софьи Михайловны видно, что она выехала из «дорогого Петербурга», «с Кирошной улицы», вместе с отцом, в воскресенье 1 июня, в 6 часов; однако, начало путешествия было неудачно: но прежде чем они успели выехать за городскую заставу, встречный крестьянин остановил их, указав, что одно колесо их экипажа попорчено. «Папа разгневался на Ефима и Фадея за их небрежность и даже ударил шляпою этого последнего (заметь, что с ним никогда не случалось, чтобы он бил людей); Фадей рассердился в свою очередь, забывая, как опасно раздражать папá, который не любит шутить в таких делах; я делала знаки Фадею и просила его ради бога замолчать, наконец он меня послушался, и дело обошлось…» Не без приключений подобного рода проехали путешественники Царское Село, Гатчину и направились далее к Белоруссии, часто под проливными дождями и в холодную и ветреную погоду. Через Витебскую губернию они доехали до Смоленска, где обедали у своей хорошей знакомой Лизы Храповицкой, и 6 июня после обеда отправились дальше; до Кишинёва оставалось всего 70 вёрст, но неудачи преследовали путников. Проехав ещё 50 вёрст и прибыв на станцию, дальше которой ехать на почтовых было уже нельзя, они рассчитывали встретить здесь, как было заранее условлено, лошадей от П. П. Пассека, чтобы проехать остальные 20 вёрст до Крашнева. «Мы прибыли на станцию ночью, — рассказывает Салтыкова, — справляемся насчёт лошадей, а нам отвечают: •„нет их, и не бывали!“• Папа пришёл в ярость и не знал, что думать, так как ему известна точность моего дяди; он уже полагал, что люди сбежали вместе с лошадьми; затем он начал винить в этом дядю; и действительно, всё говорило против него, потому что он сказал нам, что лошади будут на этой станции 4 июня и что они будут ждать нас там, когда бы мы ни захотели прибыть туда; мы приехали 6-го, а лошадей нет! Папа, в минуту гнева, хотел уже писать дяде, что он не позволит ему дурачить себя (он был уверен, что тот хотел сыграть с ним шутку), что хотя нам и осталось сделать всего ещё 20 вёрст, — это не помешает ему вернуться в Петербург и никогда ногой не ступать в Крашнево. К счастью, однако, гнев папа скоро прошёл; но что меня особенно удивило, — это то, что он сам стал хохотать над теми странными мыслями, которые впали ему в голову, затем пришёл в хорошее настроение духа, согласился провести ночь на станции, чтобы дать отдохнуть лошадям, которые нас туда привезли, и затем нанять их ещё до Крашнева, хотя за них и приходилось заплатить вчетверо дороже против обыкновенного. На другой день утром мы прибыли сюда, причём дядя был совершенно сконфужен тем, что произошло: так как он человек довольно рассеянный, то он забыл, что лошадей надо было послать 4-го, и был уверен, что они нам будут нужны только 7-го. Минуту спустя появилась тётушка; она приняла меня с ангельскою добротою, я была тронута до слёз её ласками, очень искренними, — в чём можно ручаться; я не думала, что на свете может быть столь почтенная, столь мягкая, столь терпеливая, столь совершенно-добродетельная женщина, как тётушка…»

Переходя затем к впечатлениям о дядюшке, П. П. Пассеке, Софья Михайловна пишет о нём:

«Правда, дядя мой человек умный, — но он употребляет свой ум на то, чтобы насмехаться надо всем, что есть святого, — не говорю уж о мощах, — но и над самим Христом; наиболее частым предметом его острот является евангелие. То, что, ты слышала, говорит папа, ничто по сравнению с тем, что говорит дядя: он заставил бы дрожать меня даже во время моего самого сильного безверия; он не довольствуется тем, что сам себе делает зло, поворачивая в смешную сторону религию, но причиняет зло и бедной тётушке, насмехаясь над нею ежеминутно. Она сносит это с редкою незлобивостию; она умиляет меня постоянно и до такой степени, что я с трудом удерживаюсь, чтобы не расплакаться. У неё есть брат[310], которого она нежно любит и который пользуется полным её доверием. Дядя не пропускает случая, чтобы поиздеваться и над ним, — он говорит, что тот расстроен в уме и что тётушка также становится такою: он делает это замечание тогда, когда она не может чего-нибудь вспомнить или произносит одно имя вместо другого, — что может случиться со всяким. Что хуже всего, — это что он старается говорить ей эти вещи в присутствии многих. Я не понимаю, как не обезоружит его её незлобивость и терпение! Она его любит чрезвычайно, но мне кажется, что он не платит ей тем же; когда она хочет приласкать его, — он её отталкивает или говорит колкость, — не всегда по поводу религии, и даже очень редко, — но на каждом шагу, который она делает, на каждое слово, которое она произносит. А между тем она не лишена ума; она очень рассудительна; я никогда не слышала от неё чего-нибудь, что давало бы повод к насмешке. Часто он даёт ей чувствовать, что досадует, что женат; она принимает это спокойно, не показывая ни малейшего вида, и всегда утверждает, что вполне счастлива».

В следующем письме, от 15 июня, Салтыкова возвращается к рассказу о своих дяде и тётке. «Теперь я уже гораздо меньше грущу, — пишет она. — Тётушка даёт мне удивительный пример терпения и безропотности; с каждым днём я всё более привязываюсь к ней и позволяю себе назвать её прямо совершенством; невозможно, зная её, не ценить и не любить всем сердцем. Что касается дяди, то он человек на редкость весёлый и умный; но признаюсь тебе, что я совсем не уважаю его, хотя и не могу помешать себе любить его, — из признательности, так как он выказывает мне действительно много любви и внимания. Вчера у меня был длинный разговор с ним; начался он с шуток, но затем сделался очень серьёзным. Дело шло о колкостях. Я откровенно высказала ему то, что думаю о нём. Упрекала его за его несправедливость, за его слишком строгие суждения, за его насмешки над предметами, которые заслуживали бы большего уважения, за его пристрастия и т. д. Он согласился, что я права в этом последнем отношении и что он находит всё прекрасным в особе, которую он любит, тогда как порицает многое и несправедливо в особе, которая не пользуется его расположением. „Но, — сказала я ему, — вам очень трудно понравиться, дорогой дядюшка; для этого нужно быть красивой и в особенности иметь хорошенькую ножку, быть хорошо сложённой, умною, колкою; без всего этого люди вам не нравятся, так как вы не придаёте никакой цены качествам душевным; вы доказываете это на каждом шагу, насмехаясь над особами, достойными уважения и даже не лишёнными ума, но которые имеют один грех — быть некрасивыми, — и за это вы с ними даже не разговариваете“.



Дядя. У меня на это не хватает смелости: они отталкивают меня своею некрасивостью.

Я. Вы преувеличиваете: те, о которых я говорю (при этом я называю их ему), некрасивы не до такой уже степени.

Он. Но они не говорят ни слова.

Я. Это оттого, что они вас боятся; вы известны своею несправедливостию и своею язвительностию; они прекрасно говорят с другими, но вам могут отвечать только односложными словами, — и это происходит от робости, потому что у них есть ум; сознаюсь вам, дядюшка, что я тоже вас боюсь, так как я также имею несчастие быть некрасивой и молчаливой, перед вами же я говорю ещё меньше.

310

Евгений Иванович Оленин, отставной генерал-майор и георгиевский кавалер (он умер 30 октября 1827 г.). См. ниже.