Страница 49 из 51
— А я к тебе в гости буду ездить. Не прогонишь?
— Смотря как себя вести будешь, — он даже хохотнул от удовольствия. — Там — никаких коньяков. Только пчелы, цветы и книги.
Мы еще посмеялись, пожелали друг другу встречи среди пчел, цветов и книг и разошлись...
Все. Дела сделаны, судьба послала прекрасную встречу с дорогими людьми. Этой же ночью или, в крайнем случае, в воскресенье утром можно было спокойно лететь домой. Осень, билеты достать просто. Но что-то меня держало и держало. Всю ночь промаялся в гостинице. Думал: может, махнуть в Каляевку? Двух суток туда-обратно хватит. А потом: нет, мальчишество, театральный жест, Каляевку носят в сердце, а не скачут по городам и весям, чтобы стряхнуть слезу на пепелище и скакать дальше. И так домой не уезжал и никуда не трогался.
В воскресенье пошел нанести визит товарищу по институту: приглашал, ведь, когда встретились у него в проектном институте, а я отбрыкался. А теперь, глядишь, и долг вежливости выполнил, и было чем занять время. Визит как визит: обычный треп, переходящий в обычную попойку: водка, кофе, сигареты — все до одури, особенно треп. Товарищ, естественно, пригласил двух-трех здешних друзей, какая-то дама для украшения стола. Больше всего было неудобно, что во время трепа я отчего-то озверел и стал поносить свою братию: их, и себя, и всех — за то, что болтаем, пишем статьи, собираемся на симпозиумы, спорим, а надо бы молчать и стыдиться, потому что весь наш труд — это размноженные в миллионах экземплярах сложенные из трех пальцев фиги потомству. Я обидел хозяина, но извиняться не стал. Не позвонил, не извинился и утром.
А утро было чудесное: солнце, дымка, дробный ритм и лязг большого города, разгоняющего сонную одурь выходных для новой трудовой недели. Я возвращался от прекрасной незнакомки в гостиницу пешком, чтобы продышаться и взглянуть на город еще раз — может быть, последний: к черту иллюзии, не вернуться мне больше сюда никогда — так подсказывало мне сердце. Вернусь домой, и затянет суета, впечатления сгладятся и останутся уютным воспоминанием.
Тут я понял, что́ меня держало и маяло. Я вспомнил о Фелицате Никандровне и понял, что ведь мы и не поговорили по-настоящему, что что-то хотела она мне сказать и не смогла, да и сам я чувствовал, что не выговорился. Я дошел до гостиницы, собрал вещи, взял портфель и решил перед отлетом еще раз зайти к ней. Только к ней одной.
V
Я долго ждал, пока она подошла и открыла дверь Потом мы сидели за тем же столиком в ее комнате, что и позавчера. По-моему, та же книжка была у нее в руках. За окном так же видны были густые яблони в желтых и бурых листьях, только теперь ими играло неяркое осеннее солнце.
— Вот, Фелицата Никандровна, — улыбнувшись, начал я, — мне захотелось еще раз повидать вас. Как-то не успели поговорить...
А о чем, собственно, говорить? Фелицата Никандровна молчала и слегка улыбалась, ожидая, наверное, что я буду что-то ей рассказывать. Мы молчали.
— Вы сказали тогда, что боитесь, что не нужны здесь больше. К вам что, плохо относятся? — спросил я.
— Ну что вы, Гриша! Они чудесные люди. Добрые, дружные, трудолюбивые. Грех о них что-нибудь сказать, — Фелицата Никандровна теребила сухими пальцами книжку.
— Лена — человек деятельный, энергичный, в руках у нее все горит, — продолжала она медленно. — Немножко грубовата, правда, но Саша на нее хорошо влияет. В нем есть какая-то врожденная мягкость, деликатность даже. Они семью не то что в четыре — в десять человек вытянут. Он, конечно, не семи пядей во лбу — когда я к ним перебралась, он наметил изучить со мной свой родной, немецкий язык. Очень ему хотелось, но... Не получилось у него, нет способностей к языкам. Зато золотые руки. И души чудесной. Тут все в порядке. Меня смущает... Алла. — Фелицата Никандровна говорила неторопливо, с запинками, подбирая и вспоминая слова. — Я вам говорила, кажется, что у нас с младшенькой, Катей, хорошие отношения? А с Аллой у нас не получилось. Когда я приехала, ей восемь лет было. Уже сложившийся характер. Немножко сумрачный. Мы с ними музыкой занимались, языками, читали, играли, разговаривали. И подружки девочек постоянно у нас бывали. Я счастлива, что и последние годы не зря хлеб ела.
— Да ведь вы же получаете пенсию?
— Гриша! Разве в этом дело? Получаю, конечно. Так вот, меня как-то смутила Алла. У нее что-то не клеится, как это нынче говорят, с мальчиками. В институт не поступила, работает. Однажды она мне сказала — она, правда, возбужденная была какая-то, в раздражении — она сказала, что, чтобы быть с мальчиками, совсем не надо знать языков и музыки, что это даже мешает и делает несчастной. И потом, мы с ней в одной комнате, а она уже взрослая. Это ей тоже мешает. Простите, Гриша, как называется это место... куда стариков устраивают?
— Приют?
— Нет.
— Дом престарелых?
— Да-да, именно этот самый дом. Я все думаю: может быть, мне перейти туда? Мне ведь с самого начала предлагали.
— А хотите, а поговорю с Аллой, и с Сашей, и с Леной? Так ведь нечестно.
— Нет-нет, что вы! Ах я старая болтуша, поделом мне.
— Скажите, Фелицата Никандровна, — спросил я, — а у вас есть какие-нибудь родственники?
— Есть. Племянница в Ленинграде, но она уже пожилой человек. Комнатка, вдвоем с дочерью. У меня было два сына, Вадик и Костик, — она посмотрела на стену, где над одной из кроватей висела большая фоторепродукция в рамке, грубовато отретушированная, начерненная, где были изображены рядом два мальчика. — Костик погиб под бомбежкой при эвакуации школьников из Ленинграда. Вадик погиб при обороне Ленинграда. Он был призван в армию, ему было уже семнадцать лет. Муж погиб под Старой Руссой. Сестра, мать Ксени, племянницы, умерла в блокаду. Я выжила.
— Странное, редкое у вас имя, — осторожно заметил я. Может быть, это замечание было не к месту, но мне показалось, что ей даже нравится вспоминать и рассказывать, пусть это и печальные. воспоминания. Мне показалось, что ее давно уже некому выслушать. И не ошибся — она с удовольствием продолжала:
— Это дедушка виноват. У него было пятеро сыновей, и ни один из них не стал священником, вопреки обычному в то время правилу: дети священников тоже становились священниками. Правда, и сам он не потомственный священнослужитель — он вышел из белозерских крестьян. Но церковных правил придерживался строго. Почему и имена детям давал церковные. И меня он крестил. А дети его шли в университеты, училища, на государственную службу. Это была служилая интеллигенция. Один революционером стал, с Подвойским работал... Мой папа́, — она произнесла «папа» старомодно, с ударением на последнем слоге — был скромным учителем гимназии. Скромным, но не ординарным. Он, знаете, даже книжку написал по экономике древнего Новгорода. Он исследовал широту связей, как это нынче говорится... деловых людей древнего Новгорода, — она говорила медленно, подбирая слова, — от Англии и Рима по Персии и Енисейского царства. К сожалению, я не сохранила ее в блокаду. — Она, увлекшись, стала рассказывать о себе. — Нас было у него две дочери, и образование он нам старался дать разностороннее: история, музыка, искусства, сам занимался с нами языками. После гимназии я готовилась поступать в консерваторию, но тут революция, гражданская война — не до музыки было. В начале двадцатых годов закончила курсы, работала в сети ликбеза под Петроградом. Потом замуж вышла, дети. Учила детей в школе музыке...
— Но ведь вы могли после войны вернуться.
— Помилуйте, Гриша! Я ведь работала с детьми, обездоленными войной. Вас было так много. Разве бы я могла жить спокойно. Это, если хотите, был мой долг памяти перед Вадиком и Костиком. И потом, деревня, которая меня приютила...
— А где же потомки той служилой интеллигенции?
— Нет. Никого не осталось, — ответила она. Очень трудное время было. А чего они не умели — это сохранять себя.