Страница 2 из 12
И посохом дубовым стукнув в пол каменный, немедля повелел государь вызвать к себе воеводу Сыскной избы, опричника Федотку-Лиходея. И отдал ему государь своё повеление грозное:
– В три дня тебе разузнать надлежит, отколь в царствие нашем случилась такая напасть родовитых? А как повинного сыщете, его, да и всю самозвань – на плаху! Всем, до единого – голову с плеч. А коль так случись, что не найдёте злодея – всю вашу Сыскную
избу посадить велю на кол!
* * *
«Воздаяние»
Двое дюжих стрельцов с бердышами втащили по крутым ступенькам на высокий, дубовый помост лобного места длинного и вёрткого, как вьюн, подьячего Титулярного приказа. Его руки были туго стянуты за спиной толстой верёвкой. На поясе болталась медная чернильница с торчащим из неё обкусанным гусиным пером. Подьячий то и дело вертел головой во все стороны, как бы желая напоследок насладиться такой возможностью. Толпа зевак запрудила широкую площадь. Следом за стрельцами на помост важно взобрался толстый глашатай с сизым носом. Он развернул длинный, до пола, свиток царского указа и степенно откашлялся.
– Мы, божьей милостью царь-государь стороны Пустопорожской, Ферапонт Тороватый, – заревел он по-медвежьи, водя носом вдоль строк, – сего числа велим огласить настоящий указ о приговорении писаря Игнашки Редькина…
Притихшая, было, толпа неожиданно загомонила, засвистела, заулюлюкала и затопала ногами.
– Кор-роче! – завопили сиплые глотки. – Указ-то, эвон какой длинный – до обеда не управишься. Давай постановляющую часть!
– Да, ладно уж, задави вас лихоманка! – проворчал глашатай, перебирая свиток. – Будь по-вашему. Значит, так. Упомянутого Игнашку Редькина, поправшего законы стороны Пустопорожской, нарушившего великое доверие государево и повинного в выдаче за мзду всяким безродным титулярных грамот о причислении их к именитому и знатному сословию, предать достойной каре. Повелеваю: писаря Игнашку казнить через четвертование!
– Эх-ма-а-а-а-а!.. – подпрыгнув, дурным голосом заревел писарь.
– Не ори, тут ишшо не всё, – глашатай покосился на него одним глазом. – Тут ишшо кое-что написано. Но милосердием нашим царским смягчаем сию кару и повелеваем отсечь одну лишь… Э-э-э… Нет, не руку. Размечтался! Одну только голову. Ну вот, а ты паникуешь!..
Двое рыжебородых купцов, стоявших у самого эшафота в широченных волчьих шубах, со вздохом переглянулись и задумчиво похлопали по туго набитым поясным кошелям.
– А у тех, кто по-воровски стал знатью, титулярные грамоты отымут? – громко спросил из толпы лупоглазый граф в бобровой шапке с торчащим из неё павлиньим пером.
Глашатай, неспешно спускаясь вниз, знающе ухмыльнулся.
– Известно дело, отымут. И грамоты… И головы…
– По… поделом им, мошенникам окаянным! – взвизгнул побледневший граф, куда-то быстро исчезая.
Купцы снова переглянулись и, кряхтя, запрятали кошели под полу своих шуб.
– Поделом!!! – заголосила толпа. – Палача сюда! Па-ла-ча! Па-ла-ча!
Громко сопя, на помост неуклюже взобрался рыхлый, щекастый детина, в кумачовой рубахе и кожаном переднике. В пухлых ладонях он неумело держал большой, острый топор-секиру. При его появлении площадь разочарованно взвыла:
– У-у-у-у!.. Неужто, енто палач?!! И где ж такого откопали-то? Кудеярыч куды подевался? Эй ты, мордастый, ответствуй народу, коли спрашивают!
– Занемог… – смущённо сообщил палач, пожимая плечами и шмыгая носом. – Ему нонче утром жёнка дверью палец прищемила, побёг до знахарки припарку ставить.
Весёлый булочник с румяным, как блин, лицом выглянул из-за чёрной спины трубочиста и радостно известил окружающих, глядя на палача из-под ладони:
– Тю! Братцы! Так это ж сосед нашенский, Миколкой-балбесом прозывается. Ай да Миколка, заешь тя короста! Гляди-ка – в палачи подался!
Оттопыренные уши палача густо покраснели. Он торопливо достал из кармана кожаный колпак с прорезями для глаз и попытался надеть его на голову. Но, тщетно – колпак был слишком мал, и натянуть его удалось только на макушку. Толпа злорадно захохотала. Один из купцов, похожий на филина, сердито плюнул.
– Тьфу! Чёрт-те что, а не палач. Кудеярычу в подмётки не годится. Тот секирой-то машет – одно загляденье, словно не головы рубит, а на гуслях играет!
Кое-как, трясущимися руками закатав рукава, палач, стараясь не глядеть на свою жертву, указал Редькину на выщербленную от частого употребления толстую, дубовую колоду.
– Ты… Того… Ложись, давай!..
– Чаво?.. – страдальчески скривился Игнашка. – А-а… На плаху… Господи, помилуй и спаси меня, безгрешного, безвинного!
Принуждаемый стрельцами, он хлопнулся на колени и вытянул на плахе длинную, гусачиную шею. Площадь приумолкла, кое-кто начал торопливо креститься. Бледный, как полотно, словно ему самому сейчас будут рубить голову, палач медленно вскинул секиру. Все, затаив дыхание, ждали… Стало даже слышно, как где-то на чердаках завывают голосистые мартовские коты. В ожидании смертного мига Игнашка зажмурился, но палач, почесав плечом ухо, неожиданно спросил:
– А-а-а… Ты нонче… Молился?
– Это я-то? – прорыдал Игнашка, отрывая голову от плахи, залитой слезами. – Ага, молился. Ажно три раза!
В толпе послышался недоуменный ропот.
– А-а… – всё также, держа секиру над головой, палач наморщил лоб. – А у батюшки, у отца Мирона, исповедался?
– Исповедался. Всё, как есть выложил! – Игнашка истово затряс жидкой бородёнкой. – Что и на дыбе утаил – батюшке поведал!
– Толковал тебе, олуху, – кривоносый стрелец двинул своего напарника локтём под бок, – огоньку, огоньку прибавь ему под пятками – ведь не всё ещё вызнали! Списков-то незаконной знати так и не нашли…
– Чаво-о там!.. – равнодушно сплюнул тот, – Всё едино – голова с плеч. А ты, малый, поспешай. Я нонче не завтракал, дома шти стынут.
– Ишшо успеешь, успеешь, брюхо-то набить! – плаксиво огрызнулся палач, опуская топор и утирая нос рукавом. – Думаешь, легко сечь башку по первому-то разу?! Поди, попробуй… Чёртова работа! Истинно наставляла меня мамынька: читай псалтырь, Миколка, не то, кроме как в палачи – никуда более и не возьмут!..
– Мой-то тоже – дурень дурнем растёт… – вздохнул купец с большой бородавкой на носу, достав из-под полы свой кошель и, побренчав монетами (его приятель побренчал тоже). – И куды б его, к какому делу пристроить? Был бы добрый человек, чтобы приписал к учёному люду – озолотил бы такого благодетеля!
Редькин при этих словах дёрнулся, словно ужаленный осой.
– Простофиля я простофиля! – застонал он, колотя головой о плаху. – И что ж раньше-то не смекнул об этом?! Писал бы дурней в грамотеи, глядишь – одним кнутом и отделался бы…
На площади, тем временем, разгоралось недовольство.
– Эй ты, недотёпа-недотюка! Скоро ль думаешь исполнять царско повеление? – нетерпеливо домогались самые кровожадные. – Чего копошишься? Руби, давай! Тюк – и поминать пойдём. Трактир недалече.
Миколка, закусив губу, снова начал поднимать топор.
– Эх, соколик, – скосив в его сторону глаза, прошептал Игнашка, – да останься я в живых, быть бы тебе не то, что унтер-бакалавром – на самого штабс-магистра бумагу мог бы выправить. Вот те крест!
Миколкины руки в тот же миг словно одеревенели, и он застыл, как каменное изваяние. Но площадь, не в силах дождаться любимого зрелища, разбушевалась не на шутку.
– Руби-и-и-и-и!.. – срывая голос, завопили и завизжали в самых дальних концах площади. – Ру-би! Ру-би! Ру-би! Ру-би!
Пуще всех выходил из себя мужичонка в дырявом кафтане и облезлой шапке с оторванным ухом. Его вопли заглушали всех прочих.
– Креста на тебе нет, Агафошка, пёс ты окаянный! – приподняв над плахой голову, возмущённо возопил Редькин. – Не я ли тебе, бесстыжему, состряпал вольную грамоту за малый жбан прокислого мёду?!
Испуганно заморгав, Агафошка проворно шмыгнул за широченную спину кузнеца. А площадь продолжала неистовствовать:
– Ру-би! Ру-би! Ру-би! Ру-би!..