Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 24

Реакцией Мережковского на «искания» Гиппиус стало холодное личное отчуждение. «В жизни каждого человека бывают минуты страшного одиночества, когда вдруг самые близкие люди становятся далекими, родные – чужими, – пишет он одной из своих „конфиденток“ и опять повторяет роковое: – «Враги человеку – домашние его»».

«Знаешь ли ты, или сможешь ли себе ясно представить, – пишет Зинаида Николаевна в 1905 году Дмитрию Владимировичу Философову, – что такое холодный человек, холодный дух, холодная душа, холодное тело – все холодное, все существо сразу? Это не смерть, потому что рядом, в человеке же живет ощущение этого холода, его „ожог“ – иначе сказать не могу». «Дмитрий таков есть, что не видит чужой души, он ею не интересуется… Он и своей душой не интересуется. Он – „один“ без страдания, естественно, природно один, он и не понимает, что тут мука может быть…» А уже после смерти мужа, когда скрывать и перед людьми, и, главное, перед собой было уже нечего, Гиппиус в исповедальной поэме «Последний круг» пишет, как дух одного из адских грешников, попавшихся на пути «новому Данту», рассказывает, что величайшим злом, совершенным им в земной жизни, стало отсутствие любви к той, которая судьбой была дана ему в подруги:

Жить с одной женщиной, мечтая в то же время о другой – идеальной, «грядущей», – это, пожалуй, один из самых верных способов свести жену с ума и превратить семейную жизнь в «тихий ад». Сочувствие здесь, конечно, на стороне Гиппиус, ибо —

«Любовь, подобная вражде» – формула неутешительная, но куда более определенная и жесткая, нежели бессильные рассуждения некоторых биографов о «необычной любви и необычном браке». Увы! История была слишком обычной – с той лишь поправкой, что «защитная реакция» Гиппиус оказывалась, в силу ее богатой художественной фантазии, более впечатляющей, нежели поведение в подобных случаях женщин обыкновенных.

«Этих хочу любить и не могу», – пишет в 1904 году, после визита Мережковских в Ясную Поляну Лев Николаевич Толстой, вряд ли посвященный в подробности петербургских богемных пересудов, но всегда «по-толстовски» предельно остро чувствующий недоговоренность и фальшь в поведении собеседников. Странная искусственность, обращающаяся подчас в болезненную и неприятную игру, – вот первое впечатление от Мережковских, донесенное до нас многими мемуаристами, причем все без исключения отводят здесь Мережковскому второстепенную, пассивную, а то и «страдательную» роль: «режиссером» и «главным исполнителем» всюду оказывается его жена.

«Странное это было существо, словно с другой планеты, – вспоминает Злобин. – Порой она казалась нереальной, как это часто бывает при очень большой красоте или чрезмерном уродстве. Кирпичный румянец во всю щеку, крашеные рыжие волосы, имевшие вид парика… Одевалась она сложно: какие-то шали, меха – она вечно мерзла, – в которых она безнадежно путалась. Ее туалеты были не всегда удачны и не всегда приличествовали ее возрасту и званию. Она сама из себя делала пугало. Это производило тягостное впечатление, отталкивало».

«З. Гиппиус точно оса в человеческий рост, коль не остов „пленительницы“ (перо Обри Бердслея), – более подробно и беспощадно сообщает Андрей Белый, – ком вспученных красных волос (коль распустит – до пят) укрывал очень маленькое и кривое какое-то личико; пудра и блеск от лорнетки, в которую вставился зеленоватый глаз; перебирала граненые бусы, уставясь в меня, пятя пламень губы, осыпаясь пудрою; с лобика, точно сияющий глаз, свисал камень: на черной подставке; с безгрудой груди тарахтел черный крест; и ударила блеском пряжка с ботиночки; нога на ногу; шлейф белого платья в обтяжку закинула; прелесть ее костяного, безбокого остова напоминала причастницу, ловко пленявшую сатану».

К этому следует прибавить вызывающую манеру поведения, особенно среди неподготовленной и потому очень остро реагирующей на все ее эскапады публики. «Голос у нее был ломкий, крикливо-детский и дерзкий. И вела она себя как балованная, слегка ломающаяся девочка: откусывала зубами кусочки сахару, которые клала „на прибавку“ в стакан чаю гостям, и говорила с вызывающим смехом ребячливо-откровенные вещи» (Л. Я. Гуревич). «Она вообще любила мистифицировать – черта мало кому в ней известная, – свидетельствует Злобин. – Недаром говорили о ней в шутку, что она – англичанка, мисс Тификация».

Примеры «мистификаций», приводимые Злобиным, сочувствия не вызывают – чего стоит хотя бы телефонное хулиганство: регулярные звонки знакомым по вечерам и разговоры на «тарабарском языке» на нелепые темы. И. В. Одоевцева приводит рассказ самой Гиппиус об еще одной «мистификации»: «Я как-то на одном обеде Вольного философского общества сказала своему соседу, длиннобородому и длинноволосому иерарху Церкви: „Как скучно! Подают все одно и то же. Опять телятина! Надоело. Вот подали бы хоть раз жареного младенца!“ Он весь побагровел, поперхнулся и чуть не задохся от возмущения. И больше уже никогда рядом со мной не садился. Боялся меня. Меня ведь Белой Дьяволицей звали».

Думается, не у одного только «длиннобородого и длинноволосого иерарха Церкви» после знакомства с «шалостями» Гиппиус появлялось непреодолимое желание «никогда больше не садиться рядом» с Зинаидой Николаевной – и не столько из-за «этической», сколько из-за «эстетической» брезгливости: уж слишком здесь откровенны безвкусица и дурной тон!

Но Мережковский-то вынужден был «сидеть рядом»!

«Мережковский – европеец, воспитанный человек в том лучшем образе, в каком мы представляем себе иностранца», – свидетельствует М. М. Пришвин. Более пространно пишет о том же М. А. Алданов: «Личное обаяние, то, что французы называют спагт'ом, у него вообще было очень велико… Это было связано с огромной его культурой и с его редким ораторским талантом… Его вечная напряженная умственная работа чувствовалась каждым и придавала редкий духовный аристократизм его облику». Сочетать это с «марсианскими» одеяниями и «жареными младенцами» – сложно, а с нелепо-грязными историями, которыми часто оборачивались «мистификации» Гиппиус, – вообще психологически невозможно. Никакого сочетания и не было – был конфликт и, насколько можно судить по дошедшим до нас свидетельствам, весьма болезненный конфликт:

Примечательно – и опять-таки слишком обычно во всем этом, – что «вечная вражда» супругов нисколько не отменяла взаимную любовь несомненную, а у Гиппиус – доходящую до исступления. В письме В. В. Розанову от 14 октября 1899 года Мережковский признавался: «Зинаида Николаевна… не другой человек, а я в другом теле». «Ведь мы – одно существо», – постоянно объясняла знакомым Гиппиус. «Это и непонятно, и неприятно, но за этим определенная реальность, – пояснял ее слова Злобин. – И если представить себе Мережковского как некое высокое древо с уходящими за облака ветвями, то корни этого древа – она. И чем глубже в землю врастают корни, тем выше в небо простираются ветви. И вот некоторые из них уже как бы касаются рая. Но что она в аду – не подозревает никто».