Страница 95 из 98
Однако Макогон не унялся. Что-то его мучило, что-то его грызло внутри.
— Зерно сушат! Зерно сушат! — восклицал он. — Присыкались, между прочим, с этим зерном! Не гони, он оторвется. Груз в реке или овраге утопит. Докажи, что его. Зачем смывался? А испуг взял, ваше благородие. Канцелярию, между прочим, раздувай тогда, тяни резину. Шобла в чайной — хи да ха! Опять Макогон ушами хлопнул. Нет, их на пекучем ловить надо. И харей об асфальт. Гаишник каждую минуту существованием рискует, а война, между прочим, для всех закончилась. Как Богачева припечатали? Адвоката шоферу, между прочим, схлопотал родич. А у Богачева и грудь не в крестах, и голова под кустом. И двое сирот у райотдела в кармане.
— Ты вон ей лекцию читай! — и Цюрюпкин кивнул на мать Петьки, свернувшуюся клубком у тела. — Мы государственный план выполняем, мы сушим законно!
— При чем здесь государственный план, когда это твое зерно?
— Не имеет значения чье. Наше оно, обчее, колхозное.
— Нечего тут друг дружке нерв трепать, — сказал решительно Муранов. — Ты, товарищ Макогон, своих-то отзови — я жену возьму, а то совсем закаменеет.
— Петька сунулся сам.
— Петька сунулся сам.
— Петька сунулся сам.
— Увидел, как первый забор в степь шмякнуло — эй, эй, кричит, стой! Зерно сушат! И сунулся.
— И сунулся.
— Петька сунулся сам, — зашумели в толпе.
— Шофер виновен, калымщик.
— Петьку не задевайте, — обернулся Муранов. — Его теперь нету. Может, и сам, а не свое берег.
Он не упрекал, не казнил живых, а лишь устанавливал факт.
Сумерки понизили и распластали небо, оно придавило зачерневшую степь. По окружности оно еще было серо-зеленым, как пустая на просвет бутылка, а в центре — темно-фиолетовым, мутным на склонах от рассеянных облаков, которые ветер еще не успел сбить в мохнатые набрякшие тучи. Воздух загустел духотой и как бы стал цветным — будто в нем развели синьку. На «харлеях» и полуторке зажгли фары. Милиция завершала предварительное следствие. Муранов обнял жену, совсем к тому времени обессиленную. Тело Петьки-Боцмана положили в кузов на мешки. Туда же залез Муранов, который помог втянуть нескольких женщин. Дежурин вскочил на подножку, и полуторка на малом газу, непрерывно сигналя, тронулась в сторону Степановки. Народ врассыпную пошел за ней. Автоинспектора оседлали «харлеи» и разъехались, круто заворачивая рулевые колеса кто куда. Большинство назад, в Кравцово.
Макогон замешкался у «козлика», ожидая, пока впихнут Старкова в задержанную милиционерами машину.
— Я сейчас тобой займусь, — и он погрозил Старкову кулачком. — Будь, Цюрюпкин.
— Бывай, Макогон. Зерно сушим по инструкции. Имей в виду, и все!
— Я разве тебя лаял? Я в порядке надзора и неповторения несчастного случая.
— Ладно, ладно…
И они разошлись, как сошлись — по-прежнему почему-то непримиренные, соперничающие в исполнении своего долга и требовательные друг к другу. У обочины с треском вспыхнул костер, в который плеснули бензина. От сухих веток подымались к небу желтые языки с кровавыми краями. Девки принялись сгребать истоптанный хлеб.
— Пора, — сказал Воловенко.
Мы побрели напрямик к Степановке, через степь, срезая угол.
— Вот и высушили зерно, — промолвила Самураиха с горечью.
— В прошлом году у нас по прикидке всего двенадцать процентов потерь. Поди, у саберов сосчитай-ка, — ревниво бормотнул Цюрюпкин. — У саберов за пятнадцать — двадцать бога молят.
И больше никто — до самой околицы — не вымолвил ни единого звука.
33
Утром мы с Воловенко отправились на почту. Дней десять назад мы точно так же шли посередине улицы, но в сторону карьера. Из окошек глазели женщины, расчесываясь. Впереди вышагивал начальник, я — вразвалочку — за ним. В руке футляр с нивелиром, под мышкой коричневая клеенчатая тетрадь, зеленые полевые журналы теодолитно-тахеометрической съемки, в кармане аккуратно отточенные карандаши. Я вполне ощущал себя рабочим парнем, и не только согласно штатного расписания. Сейчас возьмусь за дело, и дело у меня будет спориться. Но сегодня все иначе. У ворот, у окошек — ни души. Настроение в селе неважное.
Почта — комнатка со ступенчатым крыльцом в том же доме, что и правление колхоза. За загородкой, обшитой коричневым линолеумом, стол, стулья, несгораемый шкаф. Линолеум и стрельчатые листья раскидистой пальмы недавно протерты влажной тряпкой — до блеска. Анька-почтмейстерша при нашем появлении небрежно перекинула на грудь соломенную косу. Платье на ней шик-модерн, в синие, красные и желтые треугольники, с воланами и перламутровыми пуговицами. Глаза у Аньки модные — ясно-голубые, подтянуты черным гримом к вискам, брови выщипаны и наново подрисованы черным же. Губы пухлые, сердечком, жирно накрашены вишневой помадой. На малом Бродвее, что считается от угла улицы Ленина до бульвара Шевченко в нашем городе, где ребята с техасскими коками с девяти до одиннадцати вечера «стукалами» на гофрированном каучуке давят стиль, подобные губы называли «подари поцелуй, Марика». Подвернись Анька кому-нибудь там, обязательно накололи бы ее и пригласили на танцверанду в Святошино или в летний ресторан «Кукушка» пройтись «широким гамбургским» в фокстроте или вальсе-бостоне. До ресторана «Динамо» и «Интурист» с румбой, линдой и еще какой-то дерготней Аньке пока далеко, но задатки у нее, безусловно, столичной штучки.
Принимая телефонный заказ, она старалась не смотреть на меня и Воловенко. Мы-то в курсе, под кого Карнаух, грубо говоря, подбивал клинья. Драка с Савкой, вероятно, ей тоже известна. Аньке не по себе, и она дважды повторила:
— Скоро соединят. Знакомые девчата на линии.
Положенный срок давно миновал, но нас не соединяли. Настроение хуже некуда. Воловенко сердился, косил глазом на часы. Наш поезд — вечером, но мы еще зависим от брички, которую Цюрюпкин обещал прислать к двум.
— Нужно успеть к Муранову, — сказал я, нарушая томительную тишину.
— Когда похороны? — спросил Воловенко у Аньки.
Воловенко — личность романтическая, с загогулиной, может и задержаться. Я чувствую неодолимую потребность еще хоть день провести в Степановке. Встретиться бы с Еленой. Впрочем, лучше написать ей, меньше шансов поссориться.
— Завтра схоронят, — ответила Анька, не подымая ресниц.
Воловенко вздохнул.
— Я думал — сегодня. Жара-то несусветная.
— Турки они, что ли? — с безмятежностью — как голос по радио — возразила Анька. — У нас всегда хоронят на третий день.
Своим галантерейно-парфюмерным обликом она вызывала у меня почти ненависть.
— Почему вы живете здесь, а ваш брат в Кравцово? — задал я ни с того ни с сего довольно глупый вопрос.
— Он в приймах, — объяснила Анька, розовея. — Разбаловался в приймах.
Я вышел на крыльцо покурить, а когда возвратился, Воловенко уже вовсю кричал в телефонную трубку Чурилкину:
— Мишка, разреши мне выезд домой на неделю — толком три месяца не ночевал.
Внезапно наступила долгая пауза. Чурилкин, очевидно, возражает.
— Но сдать-то нам отчет и полевые материалы полагается? Он должен камералить…
Я догадался, что «он» — это я. Как же я буду камералить, когда я в накладке ни бэ, ни мэ, рисую кроки хуже Верки, считаю медленно, с ошибками.
— Он со мной работал, он и будет. В район Никополя-Марганца хотите перебазировать? Не близко!
На Марганец они сейчас все силы направили, и Карнауха туда запихивают. Я бы не прочь без заезда, но вещи надо взять теплые и по матери соскучился, тоскую по ночам, особенно прошлой, после ужасного происшествия на шоссе.
— А как малый один доберется? С пересадками ведь. Инструмент еще растеряет. Ну, ладно. Нет, он терпим, аккуратный. Передай просьбу Клычу. Провентилируй вопрос. Обоснуй, продвинь…
Столы Чурилкина и Клыча Самедовича рядом, кабинет у них общий, и всегда возникает ощущение, что говорят они и даже думают вместе, хором.
— Одна площадка там готова? Ладно, хорошо. Вторую добьет Карнаух? Но он раньше чем через две недели не освободится, — продолжал убеждать начальника Воловенко.