Страница 89 из 98
— Извини, коли обидел, — развел руками Цюрюпкин и отодвинулся с треском на стуле. — Извини, приятель. И порядочно наработал?
Почему он меня ненавидит? Что я ему плохого сделал?
— Он бойкий парень, — добродушно сказал Воловенко, хлопая меня по плечу. — Старательный. Они с Веркой все шурфы выкопали и репера заложили.
— Верка — грабарского роду, а он что? Для института справку отмучивает?
— Нет, Матвей Григорьевич, — возразил я, — я не справку отмучиваю. Мне есть надо и пальто сестренке на зиму купить.
И так мне стало тепло на сердце и от моей заурядности, необеспеченности, можно сказать — бедности, и от того, что меня не приняли в университет, и от того, что мне самому себя содержать надо да еще пальто сестренке на зиму купить, и от того, что я послушался Чурилкина и поступил рабочим, именно рабочим, в геологический трест, а не приклеился к канцелярии, — что я впервые за месяц, насыщенный разными событиями, в том числе и весьма прискорбными, вздохнул глубоко и с облегчением, как счастливый и свободный человек.
— Давай гостей проводим? — предложил мне Воловенко, заметив на моем лице блуждающую — потустороннюю — улыбку. — Проветримся.
Конечно, проводим, конечно, проветримся. Гости — наши близкие друзья, наши единомышленники. Эх, черт побери… Я не в состоянии был выразить охвативших меня светлых чувств. Мои мысли терялись в недрах мозга, и никакая сила их не могла оттуда выудить.
А под свежим степным ветром меня, что называется, окончательно и бесповоротно развезло. Мы, — вернее, не мы, а наши подчеркнутые тенью силуэты, — брели по матово-голубой улице навстречу огромной свисающей луне — Воловенко с Цюрюпкиным, за ними Дежурин, Муранов и я. Я крепко обнимал плечи своих коллег. Позади я вскоре обнаружил заспанного Петьку-Боцмана, который сипло и простуженно ныл:
— Бать, а бать, когда в хату пойдем? Бать, а бать, пойдем до мамки…
За Петькой-Боцманом тащился Серега, младший, и тоже сипло и простуженно ныл:
— Бать, а бать…
Напротив правления Муранов осторожно высвободился.
— Доплывешь назад, парень? Прощай, Петрович.
— Прощай.
Муранова перекосило, скособочило и отшвырнуло за угол, в переулок.
— Ни с места! — крикнул я. — Стой, ни с места, руки в тесто, признавайся: кто невеста?
Я погнался за ним вразмашку, как на беговых «ножах».
— Эй, Дежурин! — завопил я, оборачиваясь. — За мной! В атаку! Что ты, Муранов, и расцеловаться с нами не желаешь?
Ярмарочным петрушкой я повис на его культяпом плече. Ничего, не шлепнусь.
— Постыдись, бабы в окна смотрят.
Пусть смотрят. Пусть не смотрят. Чихать! Я — рабочий, я — лихой парень.
— Ладно, давай, Петрович, поцелуемся! — неожиданно воскликнул Муранов. — Так и быть — провожу вас обратно. Не то с малым булька стрясется.
Он прижал Дежурина к себе. И матроса бражка повела. Ах, коварная! Бомба с замедленным действием.
— Вот это правильно! — заорал я. — Вот это — правильно! А то не подчиняются, черти полосатые! Пропадай моя телега — все четыре колеса!
Боже, что я плету?
— Чихал я на город, и чихал я на университет. Мы с Цюрюпкиным чихали. Я самостоятельный. Я тыщу получаю.
Боже, боже, что я плету? Прости меня и помилуй. Мама, мама… Как дурно, как плохо! Когда отслужу в армии, пойду в милиционеры и самогонщиц дотла перестреляю. Паучиху, Прорву, Дырку… Всех подряд. Да, перестреляю. Я не маленький. В меня самого стреляли. И ничего, жив. Я парень мускулистый, здоровый. Я не маленький. Я из столицы. Я — начальник. Воловенко начальник. И я.
Впрочем, он и Цюрюпкин куда-то испарились. Я их не видел больше. Ох, как ужасно! А пилось легко. Елена, Елена! Узнает, разлюбит.
— Перебрал, бедняга, — это голос Дежурина.
Смотри-ка, голова сама не своя, тошнит, дурно, нелепостей наболтал невероятных, а все слышу, помню и понимаю. Ну бражка, ну Цюрюпкин, ах, председатель!
Ноги — из ваты, подгибаются, будто у мертвого.
— Незлой паренек.
— Незлой.
Теперь голоса не различаю. Скверная штука — голоса перестал узнавать. Скверная штука! Я где-то читал, что, употребив большую дозу алкоголя, человек может ослепнуть. Я употребил. Большую дозу. Кажется, слепну. Ничего не вижу. Нет, вижу, все вижу. Бабы определенно смотрят и смеются над тем, как я шатаюсь, плыву вдоль ограды палисадников. Но я не шатался, не плыл, а висел обмякшим чучелом между своими коллегами — они волокли меня назад таким манером, что носками ботинок я чиркал по траве. Заходить во двор я отказался наотрез. Втащили. Тогда я уперся пятками в ступени крыльца. Завели, подбивая под коленками ребром ладони. Я безобразничал, конечно, не как гашековский фельдкурат Отто Кац, но не менее тупо и отвратительно. В горнице я запел блатную песню, выплескивая ее из тайников души, с надрывом, со слезой:
Огни притона заманчиво сияют,
А джаз Утесова заманчиво звучит,
Там за столом мужчины совесть пропивают,
Девицы честь свою хотят вином залить…
Наконец я надоел им смертельно, и Дежурин повалил меня на сундук.
Сквозь беловатое рассеянное облако ангелом проступил Воловенко. Он сокрушенно помотал чубом:
— Пусть проспится, разденьте его и на топчан в сенях положите.
А там в углу сидел один угрюмый,
Он был в костюме, в кожаном пальто,
Он молодой, но жизнь его разбита,
Попал в притон своей заманчивой судьбой.
Последняя строка была с ощутимым грамматическим изъяном, однако выпевалось именно так. Я исполнил еще несколько куплетов из разных песен и, исчерпав репертуар, затих. Елене обязательно доложат, остро мелькнула абсолютно трезвая мысль. Обязательно. Мама. Чурилкин. Абрам-железный. И на вершине пирамиды — страшный Клыч Самедович. Страшный Клыч. Клыч, седой волчище. Знает, что почем. Девочек в командировке — ни-ни-ни. А как насчет бражки и вермута? Погиб, погиб! Умираю! И мысль о преждевременной смерти оказалась последней, посетившей мой мозг, истерзанный за день чудовищным объемом полученной информации и непосильными переживаниями, которые были связаны с ней самым непосредственным и тесным образом. Секунду спустя Морфей — божественное существо древних эллинов, от которых я вернулся несколько часов назад, — уносил меня в своих волшебных объятиях в страну серых бегучих — недопроявленных — снов.
31
Ах, как я соскучился по тебе, степь! Наконец-то мы опять встретились! Наконец-то после долгого перерыва сюжет позволяет мне вернуться к твоему на первый взгляд монотонному пейзажу, в котором я нахожу столько для себя разнообразия и к которому я очень привык. Жаль разлучаться с тобой, степь, — час отъезда близится, но мы еще побудем вместе, вот как в эти быстротекущие минуты перед заходом солнца, самые, по-моему, прекрасные, самые, по-моему, величественные в твоем тысячелетнем существовании.
День потухал медленно, как брошенный под курганом костер. Степь еще жарко дышала, еще небо не подернулось пепельной дымкой, подобно тому как уголья покрываются тусклым платиновым нагаром, еще солнце било прямо в лицо, густо окрашивая все вокруг — и сам воздух — в багровый цвет с ощутимой примесью желтизны, еще ничто не предвещало ночи, и ее наступление казалось невероятным, казалось невероятным и то, что багровый цвет вскоре превратится в черный, а место желтизны займет сапфировый оттенок. Однако мысль о наступлении ночи сейчас все-таки закралась в сознание, в то время как дней десять назад она не возникала, ее просто не могло возникнуть. В августе сразу после длинного синего вечера вспыхивало сверкающее голубым и розовым утро. Конечно, я преувеличиваю, конечно, и в августе бывали черные ночи, но до самой последней минуты, до самого захода солнца не верилось, что оно погаснет, что такой огненный свет даст победить себя тьме. Впечатление от него было настолько ярким, настолько сильным, что ночи пролетали незаметно, мгновенно, и воспоминания о них так же незаметно и мгновенно стирались.