Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 82 из 98

— Верно, верно. Обижать народы нельзя. А выпить, братцы, не грех, выпить душа жаждет. И желательно без промедления.

Дежурин поддакнул Муранову, но с достоинством. Ему, конечно, без разницы, за что пить. Не в одиночку, как сыч, и ладно. Честный он, но нелюдимый какой-то, затурканный, что ли. Через плечо матерчатую сумку таскает с толстой тетрадью. Дежурин увязался со мной в сени. Пока я вынимал бутылку из воды, пока вытирал ее тряпкой, Дежурин суетливо искал по карманам коробку спичек.

— Ты чего? — спросил я. — Чего тебе надо?

— Признался тебе Карнаух?

Я молча кивнул. Я не хотел с ним больше обсуждать поступок бурмастера. Что было, то сплыло. Сейчас все в норме.

— Ну и что теперь?

— Приедет.

Дежурин удивился:

— Неужто?

— Железно.

— Он про меня интересовался?

Я соврал, чтоб успокоить его:

— Нет.

Мы вернулись в горницу. Воловенко поболтал бутылкой и лихо вышиб пробку о каблук — а пить-то пока не из чего, — и, разрушая торжественность момента, он подал поллитровку сначала Муранову:

— Пригуби первым, ударник.

Бутылка буквально утонула в моряцком кулаке.

— Начальник, дети у тебя имеются?

Дверь растворилась, и вошла Самураиха, оберегая лицо от пышущей паром кастрюли. Сразу запахло родным домом, праздничным обедом. С минуты на минуту появится отец с вафельным полотенцем через плечо и спросит:

— Чем в Международный день трудящихся порадует нас фабрика-кухня имени нашей мамы?

Привык в студентах к фабрике-кухне, еще и после войны долго ее поминал. Яблочное желе там отпускали на третье, кипяток с леденцом — по выбору.

— Сын и дочь. Законным оформленным порядком, — ответил Воловенко. — И жена, главное, имеется.

Самураиха пристально взглянула на него, повела плечами и с нескрываемой грустью, но без оттенка обиды или зависти, сказала:

— Седой ты, Александр Константинович, нездоровый всякими болезнями, а дом твой игде? Тебе разве по степу шарить, когда бог детками одарил.

И она вышла. От меня ускользнул подтекст ее слов, я не добрался до их сути, до их скрытого значения. Но он, подтекст, безусловно, присутствовал, и не очень веселый.



— Нехай детки будут удачливы и ты вместе с ними, начальник, — произнес со слезой в голосе Муранов.

Он отмерил четверть большим пальцем — и прости-прощай.

Не булькнуло. Уровень жидкости, немного розоватой от намокшего перца, упал.

— Теперь твоя очередь, Петрович.

Дежурин сморщился, неумело помотал бутылкой. У него забулькало. Пьет, как ребенок молоко. С перерывом, с пузырями. Кадык судорожно ходит вверх-вниз, вверх-вниз. Воловенко затем протянул бутылку мне:

— Скорее, борщ простынет.

В сени бежать за кружкой неудобно. Не то чтоб брезговал или испугался бацилл. А как из горлышка добыть ее, проклятую? Времени на раздумье не оставалось — я отмерил по-мурановски половину и приложился. Стекла, любезная. Еще приложился, свое дососать. И эта порция стекла, обдирая глотку, тупой болью отдаваясь в животе. Пригладив седой чуб, Воловенко с очевидным наслаждением докончил содержимое.

Промелькнувшая мысль о бациллах снова зашевелилась. Но водка ведь стерилизует, успокоил я себя. Впрочем, без разницы. Я не лучше других, я такой же, как другие, и плевать мне на правила сангигиены. В детстве мама у каждой продавщицы газированной воды требовала с нудной настойчивостью: «Вымойте, пожалуйста, стакан тщательнее». Уф, теперь я постепенно освобождаюсь от стыдного тягостного ощущения избранности. Нет, слава богу, я такой же, как другие. Щеки потеплели, есть захотелось по-волчьи.

— Вот образованный ты, вроде старорежимного землемера, — ни с того ни с сего обратился Дежурин к Воловенко, — а к простому народу приветлив. Это по-человечески.

— Где хозяйка? — спросил у меня Муранов. — Где тарелки? Что за безобразие?

— С этими бабами всегда хлопоты, — смущенно вымолвил Воловенко. — Проще бы в чайной сорганизоваться. Куда она, кормилица, подевалась?

Я вздохнул и пошел искать Самураиху по собственной инициативе — нужно испробовать твердость ног. Все равно пришлось бы идти за второй бутылкой. Так лучше сейчас, не то на голодный желудок могу захмелеть. История с Вильямом Раскатовым пока не выветрилась из памяти.

В сенях, прижавшись бедром к распахнутой двери и неотрывно глядя в ясную по-вечернему даль, замерла Самураиха, забыв, вероятно, про нас, про смычку, про остывающий борщ.

В степи перед заходом солнца нередко наступает такое мгновение, когда оно, солнце, еще не севшее на землю, но уже готовое соприкоснуться с горизонтом, последним своим усилием, последними плотными, зрелыми лучами пронизывает, очищая от мутноватой дневной дымки, все огромное, неохватное взором пространство. Предметы видны четко — и на переднем, и на заднем плане. Их контуры — большие и малые — внутри залиты тушью. Куст, дорога, курган, словно обведенные острым пером, отделены от фона и живут для глаза сами по себе, но вместе со степью составляют умело закомпанованную природой картину. Пройдет несколько минут, и солнце из желто-белого превратится в желто-красное, с окалиной по краю, который дотронулся до земли. Воздух вот-вот потускнеет, к оранжевой прозрачности начнет постепенно примешиваться зеленое, вдали появится серебристая — пыльная — завеса, и густая пепельная полоса, неизвестно откуда взявшаяся, перечеркнет теперь уже багровый, неуклонно оседающий диск, убыстряя приближение вечера. Но еще не все кончено, погодите, еще вечер не победил, еще наступит прекрасное мгновение, когда солнце, скрывшись до следующего утра, оставит после себя — пусть не на долго — рассеянный, мягкий, лимонный, с почти неуловимым оттенком свет, который так не терпится назвать фантастическим — и потому, что он ниоткуда не исходит, и потому, что он абсолютен в своем коротком существовании. В этот особенный — загадочный — час он, свет, может сравниться по своей абсолютности только с межзвездной тьмой; он так же, как тьма, ни от чего не зависит и кажется таким же вечным.

Я подошел к Самураихе. Возле нее бродили сухие, с горчинкой запахи полыни и еще какой-то травы, которую — я однажды заметил — она вкладывала за вырез платья, в раздвоенность груди.

— Самураиха, — тихо окликнул я, стыдясь до обморока — то ли под влиянием водки, то ли от того, что из головы упорхнуло ее настоящее имя, — подавай тарелки в кают-компанию. У тебя бунт на палубе. Как на броненосце «Потемкин».

Боже, до чего я глуп и примитивен в своих попытках сострить.

— Сейчас, сейчас, — заторопилась она и, согнув гибкое упругое тело, вбила ноги в черные лодочки, притопнув ими напоследок, — влазят, черти, туго. Городским лафа — ступня у них ужее.

Я жарко вспотел от того, что не мог сразу сообразить — зачем она мне это говорит. Какой мне интерес до ее ног? Я на них вообще старался не глядеть.

Борщ Самураиха разливала приятно, по-домашнему гостеприимно, ей-богу, как мама. Локти белыми угольниками плыли над желтой скатертью, как птицы над степью.

Мы — смыкающиеся — ели по-разному. Я — скорей бы досыта да растворить бы алкоголь. Воловенко ложку ко рту причаливал скругленным носиком. Муранов, наоборот, выпятив губы, осторожно наклонял ее боком и сёрбал, что называется. Он вынужден был постоянно опускать ложку, чтобы взять ломоть хлеба. А Дежурин получал наибольшее удовольствие. Он ласково фукал на борщ, чмокал, вздыхал, стараясь, по-моему, определить, что именно в данный момент прожевывает.

В висках у меня шумело. Если Цюрюпкин не возникнет со своим председательским «самосвалом», когда мы прикончим вторую бутылку, я смотаюсь куда-нибудь лично. Торгуют же здесь зельем? Почти в каждой книжке о деревне действовала нарушительница закона, и всегда с отвратительным прозвищем. Не то Прорва, не то Харя, не то Дырка. Но мне наплевать. Пусть Прорва, пусть Дырка. Мне хорошо, я одолел матерого бурмастера, я — молодец, я — мужчина, и я готов бесстрашно нарушить любой закон, вступив в сделку с преступным элементом, чтобы только продолжить свое блаженное — ох, какое блаженное, — состояние.