Страница 80 из 98
Еще крепче упершись ступнями в землю, он зажал под локтем перчатку и, порывшись в необъятных галифе, достал скомканные ассигнации — мои пятнадцать рублей.
— Держи, — он погрозил мне ими, — и думай, стервец, кому суешь. Ну бери, бери…
Я взял, обливаясь потом — то ли от страха, то ли от стыда, то ли от жары. Когда я протягивал руку, я внезапно увидел его с головы до пят, — каков он есть. Потрепанная, со сломанным козырьком фуражка, пыльный, пропотевший на груди и под мышками китель, залосненные, с пятнами масла галифе, выношенные мешками на коленях, треснувшие поперек головок сапоги, с осевшими расшлепанными голенищами, — и над всем этим, кроме фуражки, разумеется, утомленным, будничным, привыкшим к жгучему солнцу — коричневое, в продольных складках лицо, с серыми глазами, без особого выражения, но в которых явственно читалось: надо? — догоню и поступлю по обстановке; надо? — выполню любой приказ, никого и ничего не пожалею, в том числе и себя. Все в нем оставляло впечатление массивности и немного постаревшей силы.
Перебирая ногами и наклонившись, он развернул «харлей» к шоссе и нажал несколько раз каблуком на педаль стартера. Каблук был стоптанным, с отставшей и съехавшей в сторону набойкой. Автоинспектор несколько раз подпрыгнул в седле и передним колесом вывел «харлей» на более ровный участок проселка. Я смотрел ему вслед. Он, видно, почувствовал мой взгляд и, оглянувшись, погрозил кулаком:
— Думай, кому суешь…
Ай, му, ешь… — донес до меня ветер. А где же — ец? — Стервец, вероятно, он опустил. «Харлей» презрительно плюнул мне в физиономию синим и исчез в катящемся, как перекати-поле, клубке пыли.
— Теперь я припомнила, где я видела этого парня. Он приезжал к нам на завод весной. Я только приступила к работе — перед Восьмым марта. Фамилия его Журавлев. Он секретарь райкома.
Журавлев! Я так и знал, что попаду впросак со своими жалкими пятнадцатью рублями. Кто-то мне исподтишка нашептывал, что-то меня останавливало. Ведь проскальзывало в нем необычное для шофера. Ах я дурак, ах кретин! Еще в трест сообщит, что я взятки даю, незаконный промысел — калым — поддерживаю.
Я с тоской поднял глаза к солнцу, а потом перевел их на Елену. И солнце, и девушка взирали на меня с таким выражением, будто окончательно убедились в моей неполноценности, в моей непроходимой глупости, в том, что уж если я вмешаюсь в производственный процесс и в производственные отношения или — тем паче — вообще в ровное, гармоничное и сбалансированное течение жизни, — пиши пропало и до беды рукой подать.
27
Пришлось-таки сбрехать Александру Константиновичу, что штангой звездануло. Когда я, распрощавшись с Еленой, явился после обеда на карьер, чтобы сообщить о результатах командировки, там царило радостное оживление. За время моего отсутствия Воловенко дернул, как тягач, раз, и съемки осталось всего ничего — дня на три, неширокая полоса юго-восточнее кирпичного завода. Ссадина, конечно, прозвучала неким диссонансом, но ведь от усердия звездануло и по неопытности. Березовый пар вылечит.
Речь о бане начальник завел не случайно. Во-первых, сегодня суббота, санитарный день. Во-вторых, после купания намечен вечер смычки. По-чистому, так сказать. В воскресенье никто не откажется выйти подсобить, и ударный темп мы не снизим, рекордный срок не сорвем. Словом, давай шуруй, ребята, вкалывай, руководство треста вас не забудет. Ну как здесь не повысить категорию трудности, не накинуть сотню-другую? Работают — соль на рубашке проступает, и все — передовики социалистического соревнования, которое Воловенко ухитрился организовать на заключительном этапе, когда острота первого знакомства. чуть притупилась, а огонек энтузиазма поутих. Одна Верка чего стоит. И жнец, и швец, и в дуду игрец. Мои обязанности выполняла исправно, даже лучше меня, только невероятно важничала. Питание Самураиха носила прямо в степь. Муранов с Дежуриным не претендовали на перекур. Я своего коллектива не узнал. Люди сдружились, что-то их крепко сцементировало, сблизило. Я чужим себя почувствовал. В подобной обстановке общего подъема и перевыполнения плана совестно заикнуться о каких-то неувязках.
Воловенко хитрый, мастер создавать бодрое настроение. Помоемся, выпьем, до середины недели закруглим дела и отправимся по своему маршруту со спокойной душой. Нет, дата вечера смычки правильно выбрана. Народ получил дополнительный толчок, и производству выгода. Тонкий человек Воловенко, умело определяет курс нашей геодезической партии.
На юге России сельского или городского жителя с березовым веником редко встретишь. Бани, разумеется, есть. Как без бань? Особенно где переселенцы осели. И березы есть. И дубки. Но культа здесь нет. А без культа, ты сам понимаешь, читатель, и смак не тот. Но у Цюрюпкина баня в порядке, деревянная, ладная. Приютилась у забора, на задах. Помалкивает, что собственная, председательская. Жена Цюрюпкина ради праздника расстаралась. Истопила, как для районщиков. Шагнул я через порог смело, обнадеженный. Между прочим, первый раз в жизни. Мечтал: отмокну, сотру порох степей. Разделся быстрее Воловенко. Не тут-то было! Вытерпел минут двадцать, не более. Захватил ведро, шайку, ковш — выскочил вон. Но и в кустах удалось прилично помыться. А Воловенко блаженствовал, улыбался, полеживал на полке, кряхтел, время от времени кваса домашнего плескал на камни, вдыхая почти в религиозном экстазе головокружительный хлебный дух. Он охаживал себя дубовым веником с тщательностью и неторопливостью, удивляющей при такой несносной жаре.
— Вот Александр Твардовский — истинно народный наш поэт. Солдатского корня он личность, потому что нужду обыкновенного солдата выразил. Баня! Шутка ли — баня для солдата в условиях войны! Это ж, это ж…
Он так и не подобрал подходящего сравнения, а вместо того ухнул и погрузил распаренную физиономию в трепаный веник. У меня ни баня, ни фамилия автора «Василия Теркина» не вызвали энтузиазма. Теркин — что ж, «Теркина» учить наизусть весело, легко. Но бог с ним, с Теркиным, я свое отвоевал сам, в эвакуации, в солнечных среднеазиатских краях, и духоты с тех пор не выношу. Мне бы в снег зарыться, в снег.
Теперь я вспоминаю о первом своем причастии к народным обычаям с некоторой долей стыда. Не сразу, не как положено — одним ударом, — вошел Твардовский в мое сознание. Школьником я читал его без всякого интереса, требовала русачка Зинванна, я и читал. У меня были иные кумиры. Я приближался к нему медленно, постепенно проникая в суть вещей, боязливо и с оглядкой, не вдруг обнаруживая, что я давно нахожусь в плену каких-то образов и строк. Ощущение Твардовского пришло ко мне с возрастом, с горечью истраченных впустую лет, с разочарованием во многом, чему я раньше поклонялся. Но мысль о нем, о Твардовском, все-таки заронилась еще в юности, пусть несовершенная, пусть мимолетная, и дальнейшее перекрещение моей скромной и несчастливой литературной судьбы с жизнью этого выдающегося человека, чье величие сегодня неоспоримо, не кажется мне случайным и поверхностным. Что-то вызревало во мне мучительно с тех, далеких, лет.
Потом Воловенко и я сели под сливой на лавку, закурили в ожидании Цюрюпкина. Без председателя президиум не президиум, а без президиума, по мнению старого жмеринского комсомольца Воловенко, — какой вечер смычки? Цюрюпкин, очевидно, с супругой Полей именно по этому тяжелому вопросу в текущий момент дискуссию проводит. Она или желает смыкаться с нами на равных, или возражает, чтоб он смыкался в единственном числе. Внутри дома, однако, стояла мертвая тишина, и веяло оттуда чем-то грозным, каким-то несогласием.
Подымили, поскучали. Чтобы отвлечься от навязчивых мыслей о варениках с мясом и картошкой, которые обещала приготовить Самураиха, я спросил:
— Александр Константинович, неужели вам приятно в жару париться?
— Баня в любую погоду распрекрасна, потому что издревле русское занятие. Тут русским надо родиться, коренным. Тогда и вопросов не будешь задавать.