Страница 14 из 98
— Эй, хлопец, — говорил опер, — не нравятся мне твои прибаутки. Ты-то мне лично известен, а другие дурно подумают. — И Кныш упрямо возвращался к затронутой теме: — Обратно насчет ногтей. Из мужиков кто красит? Про певца тенором чул? На Магадане он, учти.
— Да я ни в жизнь! — открещивался Вася. — Я баб обожаю.
— Все в курсе, чего ты обожаешь. Но орешь громко. Трофимова — девка что надо. Она сама инвалид войны и сознательная. В закусочной беспорядка нет. А ты каждый день под коммерческий лезешь спекулировать.
В конце концов Вася прекратил мазать ногти. Но Кныш не унялся и возобновил атаку по другому поводу.
— Усы у тебя гитлеровские. Противно подобные сопливчики носить.
— Ну нет, — взбрыкнул Вася. — Шалишь! Генерал армии Такой-то, генерал-полковник Такой-то, генерал-лейтенант Такой-то… — и он вытряхнул перед Кнышем десяток популярных фамилий, — тоже гитлеровские носят?
Кныш не растерялся, хотя чувствовалось, что контекст, где прославленные полководцы соседствовали с эпитетом «гитлеровские», ему чертовски неприятен.
— Очнись, сержант, награды снимем. Мы тут одного героя ущучили: не безобразь!
Усики Гусак-Гусаков отволынил. Однако победа над Кнышем была незначительная и чисто внешняя — финансовые махинации катастрофически сокращались. Едва прилипнешь к прохожему вблизи базара — жди свистка. Милиционеры гоняют с угла на угол.
— Давай отсюда, не задерживайся. К Кнышу захотел?
Гулкие парадные одряхлевших дореволюционных домов взяли под строгое наблюдение. Устойчивую систему купли-продажи постепенно расшатывали. Торговки распустили слух, который, кстати, оказался достоверным, что сам секретарь обкома Сергеенко категорически потребовал от начальника горотдела Ладонщикова распатронить спекулянтское кодло и водворить немедленно порядок. Ладонщиков собственной персоной два дня громил Бессарабку — облава за облавой.
40
Отныне я и Роберт превратились в постоянных посетителей детской комнаты милиции. Младший лейтенант, Валерия Петровна, как опустит горячую ладонь на плечо — умрешь от запаха одеколона. Агитирует она часами, упираясь в лоб синими бездонными глазищами. Роберт внимает с готовностью. Вероятно, он втрескался. Я не выдерживаю нотаций дольше пяти минут. Всего колотит. Ноги у младшего лейтенанта голые до колен, икры выпуклые, высоко подтянутые, напряженные, будто она поднялась на цыпочки. Одевается Валерия Петровна в обтяжечку, форма пригнана по фигуре, белые носки с красными стрелками, а лакирки с перепонкой. Поглядеть да еще чуть сбоку — голова закружится.
Одновременно с милицией в мою судьбу вмешался наробраз. Инспекторша приковыляла к маме в госпиталь. В ней мама опознала фребеличку, услугами которой до войны пользовалось несколько интеллигентных семейств с нашего двора. Мама ужасно расстроилась. Фребеличка, несмотря на свое идиллическое прошлое, пригрозила мне колонией для несовершеннолетних в Величах.
— В Величах? — воскликнула мама. — Мы там дачу нанимали, а теперь ты там в тюрьме насидишься. Я преподавала сама в специальной школе, а своего проворонила, несчастная.
— В Величах лишь распределитель, — утешила маму фребеличка. — Его могут услать и поглубже. На Урале, в Ростовской области, под Одессой есть прекрасные исправительные учреждения нашего наробраза. Кстати, мой воспитанник Игорь Сокольников зачислен в музыкальную десятилетку при институте Гнесиных в Москве. Вот так-то!
До чего вредная старуха! Сперва напугала, потом унизила, а на прощание принудила дать сто честных слов под салютом всех вождей, что с сигаретами будет покончено. Роберту легче. На него наробраз меньше обращает внимания. Марию Филипповну не тревожат. Младший лейтенант вписала в карточку крупными буквами: находился на оккупированной территории.
Вскоре нам самим надоела эта глупая мотня. Мы завязали с базаром, оставили опасный промысел, пока не поздно. Нам ничего, молодым, неженатым. Мы спекулировали в свободное от уроков время. А вот Васе — хоть помирай. Монеты нет. Полинял, изголодался. Гитлеровские сопливчики из-за отчаянной небритости не вырисовывались под носом. Жратву мы с Васей половинили, но школьный завтрак взрослому на кус. Без шнапса и пива он дичал не по дням, а по часам. Валька вроде вильнула налево, когда бешеные деньги иссякли. Дружки — красавец Джузеппе-банабак и силач Балый перестали привечать. Вася очутился перед выбором — идти на службу или протянуть за подаянием кепочку «шесть листков, одна заклепка». Трудиться он принципиально не желал, даже сторожем на стадионе «Динамо». А никакой — и генеральской бы — пенсии не хватило на потребное ему количество спиртного.
Синим-пресиним апрельским утром, когда солнце жаркими пятнами шлепнулось на мокрый дымящийся асфальт, когда в воздухе вдруг пьяно зашатались запахи земли и картофеля, извлеченного из прошлогодних ям, а зрачки у бродячих и голодных собак по-сумасшедшему вперялись в одну точку, Вася Гусак-Гусаков подошел вплотную к Рубикону. Глотнув для куража из томпсоновской фляги, которая и являлась, собственно, подлинной виновницей его нищеты, Вася храбро усмехнулся: мне, мол, море по колено, сейчас на абордаж и брякну: отвали рупь! Разве он, тыловая крыса, посмеет отказать фронтовику? И Гусак-Гусаков нетрезво пересек Рубикон.
Как, впрочем, нередко случается, Вася протянул «шесть листков, одну заклепку» не тому, кому рассчитывал. Тыловой крысой обернулся Игорь Олегович Реми́га, давний приятель отца Гусак-Гусакова и лучший в мире архитектор и художник. Он возвращался с Бессарабки, удовлетворенно потряхивая опалым рюкзаком с килограммом квелого картофеля.
— Вася, ты?! — изумился Реми́га. — Неужели — ты?
Для него наш некогда могущественный покровитель по-прежнему довоенный мальчишка. Он не всерьез отнесся к попрошайничеству.
— Ты шутишь, Васька, черт тебя раздери! Я как зеницу ока берегу твое письмо из Казани, где ты пишешь о битве за Ледовитый океан. Селена Петровна даже читала этот манускрипт у себя на работе и оставила его там по просьбе месткома. Погоди, погоди, где твоя рука? — спохватился Реми́га.
Вася расплакался и закрыл лицо кепкой. Плакал не кто-нибудь, не демобилизованный матрос Федька безногий, по кличке Башмак, аккордеонист из закусочной на Малой Бассейной, профессиональный истерик и драчун, не истерзанный оккупацией Роберт, не я, трусоватый реэвакуированный маменькин сынок, а кавалер ордена Славы, полдесятка наших и одной будто бы британской медали. Хоть союзники — туды их в качалку! — второй фронт затянули, но тоже наградами не бросаются. Два прыжка на Шпицберген и три на Землю Франца-Иосифа со спецзаданиями — не шутка. Вася, всхлипывая, терял мелкие старушечьи слезы. Его щеки за месяц милицейских мытарств запали, и каждая слезинка, сползая, совершала крутой зигзаг, прежде чем исчезнуть в жесткой волчьей щетине. Он плакал не в сентябрьский вечер печальных поминок по расстрелянному отцу, раскатывая опорожненные поллитровки и хрустя яичной скорлупой, а в голубое и желтое апрельское утро накануне разгрома врага, перед самой капитуляцией. Значит, ему — во: невмочь! Значит, безнадега буравом вгрызлась в сердце.
— Манускрипт, манускрипт! — яростно хохотал Роберт, отскочив на противоположную сторону улицы.
— Манускрипт! Манускрипт! — нелепо кривляясь, повторял я. — Ого! Манускрипт!
В голове все перепуталось, и я подумал, что манускрипт — орденская книжка, присланная британским королем Жоржем Шестым. Пожелтевший лист с описанием битвы за Ледовитый океан покоился в красном уголке на плексигласовой подставке между шахтерской лампой с гравированным ромбом — «От угольщиков Кадиевки» и никелевой моделью первой днепрогэсовской гидротурбины.
Роберт издали почему-то по-дурацки высунул язык. Мы оба просто пытались скрыть жуткое ощущение. Стрелять у офицеров по сорок копеек на газировку — одно, клянчить подаяние взаправду — совсем, оказывается, Другое.
Между тем Реми́га, взволнованный встречей, продолжал:
— Какое несчастье, что ты потерял руку. Ну ничего, главное, что ты жив. Ты разыграл меня, малыш? Разыграл, не так ли? — архитектор заискивающе ловил взгляд Гусак-Гусакова.