Страница 12 из 13
Три ночи он провёл, распластавшись на лежанке. Она садилась поближе и подолгу рассказывала ему свои сказки, по нескольку за ночь. А знала она их великое множество: и весёлых, и грустных, и смешных, и страшных – на любой заказ слушателя. Иногда она, не прерывая сказки, клала ладонь на его плечо. Тогда он несмело покрывал её сверху своей ладонью и, глядя в дивные глаза рассказчицы, продолжал заворожённо слушать. Несколько раз за ночь, закончив очередную сказку, она прерывалась, чтобы заварить какие-то травы и ягоды, поила Родиона, давала ему что-нибудь перекусить и вновь продолжала свои бесконечные чтения. Толи от этих снадобий, толи от такой милой его сердцу музыки её голоса, от самого присутствия её в такой близости, всё тело его начинало переполнять блаженство и покой, и, ближе к утру, он начинал засыпать. Она не будила его, и как уходила она, он не видел. Просыпался он, когда солнце весело заливало бревенчатые стены яркими квадратными трафаретами окон, и в келье уже хозяйничал отец Фотий.
Вечером перед четвёртой ночью, он, к её искреннему восторгу, встретил её уже на ногах, и предложил посидеть в этот раз у большого пня, возле костра. Она с радостью согласилась. Он взял её за руку и вывел к горящему в сумерках заранее приготовленному костру, дрова в котором выложил в форме сердца.
– Это тебе мой маленький сюрприз, за доброту твою, за спасение моё. Нравится?
– Боже! Красиво-то как! – восхищённо сказала она, глядя на костёр широко раскрытыми глазами и сжимая его ладонь, – Спасибо, Родечка! Славный получился подарок, спасибо тебе!
С той поры их ночные встречи переместились под открытое небо, вновь расчистившееся к тому времени от дождевых туч и облаков. Отец Фотий любезно предоставил ему свой старенький латаный овечий тулуп.
– Возьми-ка, сынок. Тебе остывать пока ещё чревато. Нонче хоть и не зима ещё, да уже, считай, и не лето. Великоват, поди, будет. Это ничего, в тулупе много места не бывает. Доведётся, и голубку нашу в нём согреешь, – сказал он, добро улыбаясь.
На закате, ещё до её прихода Родион заготавливал достаточное количество дров. Как только провожали почивать монаха, Анфиса готовила еду на завтрашний день, затем шли в его летнюю трапезную, где Родион ловко разжигал заранее старательно уложенный костёр. Они садились рядом на отрезок соснового бревна. Весело потрескивали дрова, выбрасывая в сумеречное небо россыпи искр, крутился у их ног, приглашая поиграть, назойливый непоседа-щенок, а они сидели, глядя то на огонь, то в глаза друг другу, и вели неторопливую всенощную беседу. Постепенно сказки как-то сами собой отошли в сторону, потеснённые новыми темами и интересами. Теперь на смену им пришли разговоры о книгах (коих, впрочем, Родион прочёл не так уж и много), о тайнах Земли, океана и космоса, в коих он, благодаря телевизору и четвертьвековой временной форе, преуспел значительно больше, и, конечно, о собственных житиях. Они слушали друг друга с великим, неподдельным интересом, не перебивая вопросами, и почти не отводя друг от друга глаз. Даже футбол и хоккей, рассказывать о которых Родион умел лучше, чем о чём-либо другом, вызывали у Анфисы самый живой интерес. Но больше всего любила она слушать о том, что случится в стране в грядущие годы. Он старался вспоминать что-нибудь хорошее, но, к своему стыду, не мог вспомнить ничего, лучше и радостнее московской олимпиады. “Может так оно и есть, – думал он, – Всё хорошее, доброе, славное, героическое происходило как раз в это время и раньше, – Чем могу я порадовать её, кроме достижений научно технического прогресса?” Вспоминая самые громкие события последних двух – трёх десятилетий, он рассказывал про Афганистан, про Чернобыль, про “перестройку” и всё, что она за собой повлекла, про август 91-го и октябрь 93-го, про кавказские войны, про бандитские девяностые и про всё, что сталось со страной и народом после распада Союза и прихода Ельцина. Он вдруг заметил, как она, слушая его, становилась всё грустнее, а в глазах её стала появляться тревога и даже испуг. Он замолчал. Молчала и она, глядя в костёр, лаская пальцами уснувшего на её коленях щенка. Родиону вдруг показалось, что говорил он то, о чём стоило бы, может быть, помолчать или упустить подробности.
– Я знала, чувствовала, что это скоро будет, – тихо сказала она, – За богоотступничество наше нам всё это. Но как же жаль. Как жаль…
Она вдруг прижалась к нему боком, положив голову ему на плечо. Он почувствовал, как по шее его покатилась тёплая её слеза. Он положил руку ей на плечо, несильно прижал к себе. Так сидели несколько минут, глядя в огонь, слушая ночную тишину, нарушаемую лишь потрескиванием дров, да сонным сопением щенка. Ему хотелось сказать ей что-нибудь утешительное, но, как назло, ничего не шло на ум. Он сидел, чувствуя рукой тепло её немного вздрагивающего плеча, слегка сжимая его и торопливо перебирая в памяти вехи новейшей истории. Его вдруг осенило:
– А веру-то православную народу вернули, Анфисушка!
Она оторвала голову от его плеча, глянула ему в лицо так, словно услышала объявление Левитана о конце войны.
– Да, – он утвердительно кивнул головой, радуясь, что попал в точку, – Ещё в конце восьмидесятых началось. Теперь попы с экрана телевизора не сходят, – в газетах и журналах столько всего о вере нашей православной. В моём городе на миллион жителей один храм был, и тот наполнялся только по праздникам. А теперь их уже двадцать как не более, и всегда в них люди. По всей стране церкви растут, как грибы после дождя. В каждом райцентре храмы, в каждом большом селе. В Москве храм Христа спасителя по новой отстроили, тот, что в тридцатые взорвали.
– Так ли? – спросила она удивлённо и недоверчиво, глядя на него поблескивающими от слёз глазами.
– Так, Анфисушка, так! Провалиться мне на этом месте! – радостно уверял Родион, – Давно уже никаких гонений, полная свобода вероисповедания. Разве никто из тех, кто был до меня, тебе об этом не говорил? Вы ж, поди, и из более далёкого будущего нырков привозили?
– И из двадцать второго привозили, – ответила она, – Только разве я с ними сиживала, как с тобой? Даже Тимофею не велено было никому обо мне говорить. Я и на станции-то бывала редкий раз, лишь когда по хозяйству срочная помощь требовалась, и только когда там пловцов не было. Нам с тобой встретиться только случай помог, да дядиванинин интерес. Как говорят, не было бы счастья…
Она немного смущённо улыбнулась, осторожно, чтобы не разбудить, переложила с колен на траву сонного щенка.
– Пора взвар готовить, Родя, – сказала, вставая, – Взбодри-ка костерок, я за мёдом схожу да за травками.
Родион подкинул дров в костёр, водрузил над ним заранее приготовленный котелок с родниковой водой, Анфиса сходила в келью, вернулась со своими снадобьями. Снова уселись на бревно бок о бок.
– Расскажи мне ещё про свой остров, Анфиса, – попросил Родион, – Мне Тимофей сказывал, вроде лагерь там был, а потом из-за какого-то природного бедствия, вроде бы, прикрыли его. Так ли? Расскажи.
– Так Родя, так, – ответила она, и чуть помолчав, продолжила: – Только ни Тимофею, ни мне толком об этом ничего не ведомо. Дядю Ваню пытала, рассказал кой-чего. Вроде как в двадцать седьмом году отстроили там лагерь для особо опасных уголовников: разбойников, душегубов, насильников, ну и политические там же: шпионы, контрреволюционеры, а также родственники таковых и друзья. Невиновных, конечно, много сидело. Ты-то после, перестройки, поболее меня, поди, знаешь. Рубили лес, летели щепки. Страшный лагерь был, каких немного. Условия содержания таковы были, что на волю оттуда никто не возвращался. Кроме лесоповала рудник там ещё был, там совсем скоро помирали. Сперва хоронили, летом на метр мерзлота позволяла, зимой просто снегом присыпали. Потом нашли решение попроще. Пропасть та, что ты видел, тогда совсем небольшим оврагом была. Туда мёртвых и стали сваливать. Присыплют землёй, сверху опять валят. А поездами всё новые этапы везут, на ту станцию, где ты жил. Там тюрьма пересыльная была. И так три года. Не одна, не две тысячи людей там погублено, а сколько точно – одному Богу известно. А в начале лета года тридцатого случилось там что-то страшное. Не то землетрясение, не то извержение какое – обрушилась земля кругом того места страдания на большой ширине и глубине бездонной. Те, кто в обвале не сгинул, от жару и газу задохнулись, что арестанты, что служивые. И не стало с тех пор там лагеря. А всё, что сталось там, власти засекретили. Сколько не пыталась узнать хоть что-нибудь по журналам да газетам нашим – нигде ни слова. Вам-то там поболе знать разрешено. Может ты чего слышал, Родя?