Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 37 из 53



— Симбуля! — кричу я вдруг забытое имя, которым называла ее в детстве. — Симбулечка, что с тобой?

Серафима открывает глаза и шевелит губами. Я бросаюсь на кухню, там, в шкафчике, в верхнем ящике, — лекарства. Панический страх охватывает меня, руки трясутся. Я выдвигаю ящик, несу его в комнату, ставлю на пол возле Серафимы.

— Это? — Серафима качает головой: нет. Я достаю следующую бутылочку: — Это?

Наконец она кивает утвердительно — это. Я капаю лекарство в ложку, Серафима не может его проглотить, я снова капаю и чувствую, как по шее у меня ползут слезы.

У кого-нибудь есть здесь на окраине телефон? Я поднимаю Серафиму, она тяжелая, безжизненная, укладываю ее на диване. Страх понемногу отпускает меня, надо быстро и точно что-то предпринимать. Пишу на листке адрес, фамилию Серафимы и выскакиваю за ворота.

— Очень прошу вас, — останавливаю молодую женщину, — вызовите из автомата или откуда-нибудь «скорую помощь» по этому адресу.

Женщина берет записку, не читая сует в карман, и я уже сомневаюсь, позвонит ли.

— Очень вас прошу, — говорю я ей, — умоляю вас: не забудьте.

— Ну что вы на самом деле, — недовольно отвечает она, — неужели не позвоню!

Она уходит, а я возвращаюсь в дом. Тихонько прикрываю двери, на цыпочках вхожу в комнату.

— Придвинь стул и сядь тут, — говорит Серафима.

Я беру стул, подношу его к дивану, сажусь и начинаю рыдать.

— Ты не обращай на меня внимания, Серафима. Это я так. Очень перепугалась.

— Хорошая ты моя, — говорит Серафима, и я от этих слов пуще заливаюсь слезами, — головушка ты моя светлая, молоденькая.

— Лежи спокойно, Серафима, — я вытираю лицо и, как давно уже со мной не бывало, всхлипываю глубоко и протяжно, — тебе нельзя разговаривать. Молчи.

— И смеяться, и плакать умеешь, — Серафима не слушается меня, — а та не умеет.

— Какая «та»?

— Раиса.

— Не надо про нее, Серафима. Ты поправишься, я поеду туда, напишу статью, все будет правильно. А ты про эту Раису сейчас не думай.

— Я про нее не думаю. Я про мать, — Серафима закрывает глаза, слабый голос доносится будто издалека, — ты про мать ни слова не пиши, ты про нее подумай хорошенько. Как она на земле все выращивала. Земля, она человека всего берет от темна до темна. Вот и заросло дитя сорняками. Самый свой главный плод не вырастила…

— Молчи, Серафима, а глаза открой.

— Не бойся, — на Серафимином лице появляется подобие улыбки, — я не умру. Я еще на твоей свадьбе погуляю.

Через час за воротами просигналила машина. Приехала врач, немолодая усталая женщина. Глянула с порога на лежащую Серафиму и хриплым мужским голосом приказала:

— Вскипятите воду.

Она долго осматривала ее, не отвечая на мои вопросы, недовольно морщилась, когда я пыталась вызвать ее на разговор.

— Доктор, у нее очень крепкий организм, она никогда не болела.

Она опять глянула на меня, как на назойливую муху, поднялась, стала укладывать свои инструменты.

— Будем госпитализировать. Захватите паспорт.

Я не решилась спросить — чей паспорт, взяла два, свой и Серафимы.

Мы втроем с шофером внесли носилки в машину.

Всю дорогу я держала Серафимину руку, мучилась от тишины и, наконец, не выдержала:

— Доктор, вы ведь были на фронте?

Она не сразу ответила, вгляделась в меня, словно пыталась что-то вспомнить.

— Была. А с чего это вам пришло в голову?

— Голос у вас такой, и еще это слово «госпитализировать».

Мне хотелось сказать ей, что Серафима тоже в прошлом героический человек, была в партизанах, имеет боевой орден, но не смогла: Серафима лежала с закрытыми глазами, ее нельзя было волновать.

В приемном покое была очередь. Носилки с Серафимой положили на высокий столик с колесами, ее лицо оказалось вровень с моим.





— Все, Симбуля, будет хорошо, — говорила я ей. — Я буду приходить к тебе каждый день, а когда тебя вылечат, я перееду к тебе и буду с тобой жить.

— Далеко тебе до работы будет, — отвечала Серафима, — ты ко мне тогда уже просто почаще приходи. А к этой Раисе не езди. Мать пожалей. Отругаешь девку в статейке, а позор и боль кому — матери.

Меня вызывают к дежурному врачу. Я раскрываю паспорт Серафимы, сообщаю фамилию, год и место ее рождения, что она пенсионерка, невоеннообязанная, замужем, проживает одна по улице Гоголя. Когда возвращаюсь в коридор, Серафимы уже там нет. Молодой парень в белом халате, видимо практикант, подзывает меня пальцем.

— Тут ваша бабушка беспокоилась. Просила передать, чтобы вы родным не сообщали о ее болезни. А то приедет какой-то Анатолий, а он ей не нужен, ей нужны вы.

Последние слова он произносит с таким значительным выражением, будто я ему вдруг тоже стала нужна.

— Она в моем отделении, — говорит он, — прием по четным числам, но вы можете приходить каждый день. А кто такой Анатолий?

— У нее очень серьезная болезнь? — спрашиваю я, хотя он вряд ли что знает.

— Не очень, — отвечает он и улыбается. — Вы непохожи. Она вам родная?

Я киваю: родная. Он не отстает:

— А мать у вас есть?

— Есть, — отвечаю я, — но она живет в другом городе. Меня вырастила Серафима. И сейчас мы живем с ней в одном городе.

Зачем я перед ним исповедуюсь? Наверное, мне надо сейчас думать вслух, в чем-то разобраться. «Ты про мать ни слова не пиши, ты про нее подумай хорошенько. Как она на земле все выращивала… а самый свой главный плод не вырастила».

Прости меня, Анатолий…

ИЗ ХОРОШЕЙ СЕМЬИ

Валя знала, что что-то такое будет. И ждала и волновалась. Думалось об этом неясно, расплывчато, волнение мешало сосредоточиться. Она даже хотела поговорить об этом с Юлькой, но боялась начать. С Юлькой разговоры не получались.

«Не смеши меня», «Мама, ты чудо природы». У Юльки было много всяких словечек, от которых у Вали пропадало желание говорить. А хотелось: «Юля, давай поговорим откровенно, как мать с дочерью. Очень у меня большая тревога за тебя и за себя. Свой ли ты кусок, деточка, собираешься ухватить?» Юлька поднимет брови: «Женька — кусок?! Мама, не смеши меня». Нет, не получится разговора. Не знает девка жизни и не хочет знать.

— Валя, тебя к телефону.

Она шла по длинному коридору к фанерной каморке диспетчерской как на казнь. Вот оно — случилось. Тестомес Костя, позвавший ее, крикнул в спину:

— Живей, Валюня!

Эти слова подстегнули, она прибавила шагу, и когда вошла в диспетчерскую, то сразу села на стул, сердце колотилось так, что слова не вымолвить. Телефонная трубка лежала посреди стола. Отдышавшись, Валя взяла ее, срывающимся голосом спросила:

— Кто говорит?

В трубке послышался женский голос:

— Валентина Степановна! Это мать Жени Ковальчука… Вы слышите меня? Это говорит мама Жени.

Голос в трубке умолк. Валя тоже молчала.

— Я звоню вам… Нам необходимо встретиться.

— Хорошо.

— Где?

Голос был требовательный, Валя вздохнула.

— Завтра я работаю во вторую смену. Приходите утром…

— Домой? Исключено. Нам надо встретиться на нейтральной почве.

Валя растерялась. Нейтральная почва…

— Скажите лучше вы. Туда я и приду.

— Может быть, в парке?

Они договорились, что придут завтра в десять утра в парк и там на горке у читального павильона увидят друг друга и поговорят. Валя вернулась к своему рабочему месту успокоенная: что там ни будет, а главные страхи позади. То, что не давало покоя последние дни, стало чем-то определенным. Завтрашним свиданием. И пусть бы уж скорей оно приходило. Она скажет все спокойно и обдуманно. Дочь ее и лицом и умом бог не обидел. В институте учится. Женихи еще будут. На вашем сыне свет клином не сошелся. Она подумала, что надо не забыть этих слов: «свет клином не сошелся». И когда шла с фабрики домой, сочиняла новые фразы, которые завтра скажет: «Вы заботу держите о своей жизни, а я о своей. Вам сын — свет в окне, мне — дочь. Каждой матери свое дитя у сердца». На случаи, если, та обидит чем-нибудь Юлю, она тоже приготовила ответ: «А я ничего плохого про сына вашего не скажу. Смирный он парень, терпеливый. Уж какой мороз не мороз, а стоит у дома, ждет Юлечку. А в квартиру так и не насмелился заходить».