Страница 7 из 24
— Сказка! — восхитилась Велта.
— Здесь живет штейгер Пелагея Ипатовна Матвеева, — сообщил Костя. — Прошу!
Что-то я слышал про эту Ипатовну? В горе всю жизнь проработала, кажется. А в старину штейгер — это вам не Костя Степанов, шапки перед ним горняки ломали за полсотню сажен. Что же я слышал-то про нее?
— А она тебя приглашала, Костя? — закралось у меня подозрение.
— Нет, — он спокойненько отвечает. — Визит дружбы! Представляться иду.
— Погодите-ка! — остановил я женщин. — Побудем пока здесь. Пусть он один «представится»…
У озерца, подле самой воды, стоял стол с длинными лавками. Я женщин усадил и сам сел, а пакет с вином на стол выложил, чтобы в руках не держать.
Костя потоптался, как бык, на распахнутые окна теремка посмотрел и двинулся к воротам. Только не успел он. Из калитки сама вышла, Пелагея Ипатовна. Я как на нее глянул, сразу Татьяне шепнул, не поворачиваясь, что маленькая женщина — подарок мужчине.
— Ага! — она в ответ прошептала. — Маломощному…
Если Татьяну и Велту одну на другую поставить, то они и тогда с Костей бы не сравнялись, а Пелагея Ипатовна росту одного с ним была, поплотнее только и в плечах пошире. И лицо у нее, как у боярыни Морозовой, когда ту в ссылку везли.
— Здравствуйте, Пелагея Ипатовна, — Костя ей говорит. — Я — Степанов, начальник рудника.
Она на него не взглянула даже, обошла, как столб, и к нам направляется. «Вай, вай!» — я подумал.
— Чё это? — она у меня спрашивает и приказывает сразу же: — Раскрути!
Велта потом утверждала, что руки у меня дрожали, когда я пакетик с вином распаковывал.
— Кхе, кхе, кхе! — Пелагея Ипатовна покряхтела презрительно, но руку Косте протянула.
— А это, — он меня представляет, — горный техник Аникин.
— Николай, — ладонью по плечу меня хлопнула — чуть не упал.
Новость это для меня. Знает, выходит, откуда-то…
Женщины наши встали. Татьяна поклонилась по-русски, а Велта книксен сделала. Пелагея им кивнула, как пустому месту, и в дом ушла.
А через минуту я опять едва через скамейку не опрокинулся: из ворот выплыла Зоя, та, что нашатырем меня в шахте отхаживала. Тарелочки какие-то принесла, чашечки.
— Вы, — говорит, — Константин Сергеевич, на маму не сердитесь. Так это она…
— Цыц! — Пелагея ей из окошка кричит, но Зоя засмеялась только.
Впервые я ее без спецовки увидел. Тоненькая, как камышинка, коса черная — до пояса. Лицо смуглое и что-то в нем такое есть, то ли горское, то ли цыганское. Прелесть!
А Пелагея-то, стало быть, мама ее. Мать моя — женщина!
— Нравится? — Костя о Зое спрашивает, взгляд мой перехватил.
— Да, — я признался.
Очень ему такой оборот, гляжу, подходит. Довольнехонек — сил нет…
— Милые люди! — говорит он со значением. — Тебя все познакомить собирался.
— Только не заметно, что и ты здесь часто бываешь…
— Мало ли… — не сдается он. — Зою-то я давно знаю…
Вон оно что!.. А я-то гадал, с чего бы это ему к Ипатовне вдруг понадобилось да и со мной обязательно.
Разозлился я тогда на него.
— Татьяну ты свою не знаешь, — говорю, — всыплет она тебе.
— Перебьюсь, — отвечает. — Никто ее не просил Велту приглашать…
— Как же это вы не согласовали, благодетели? — Я зашипел. — Дурака из меня делаете?
— Ладно, ладно, — он меня успокаивает. — Замнем. Для тебя же старался.
Нет, каковы, а?
Интересно все потом пошло. Пелагея Ипатовна стаканы принесла, настоечку какую-то с травкой в бутылке, целебная, видать, не иначе…
— Телятам то пойло пить! — это она про шампанское сказала.
Старичок-боровичок к нам присоединился, прямо из окошка вылез, лесом от него пахнет, в портках белых. Седенький, маленький.
— Мой! — объяснила Пелагея Ипатовна кратко.
Смех меня взял. «Дедушка, — я подумал, — как же ты живешь-то с ней, милый? Ведь она же тебя, как клопа, по стенке однажды размажет и не заметит. Цирк».
А Зойка — в папашу. Оторопь берет, когда подумаешь, что в маму могла уродиться.
У озерка хорошо. Дымком откуда-то наносит. Женщины песни запели. «Пару гнедых» и «Выткался на озере…» Зоя гитару принесла, подыгрывает потихоньку. Костя даже с Пелагеей Ипатовной беседу про шахту прекратил, слушает. А я — назло Велте, чтобы не смотрела укоризненно на каждую рюмку, старичка-боровичка спаивал, все ему подливал, а он мне… Так и жили. А чего умничать-то по каждому поводу! Надоело мне это.
— Будет, — Пелагея Ипатовна вдруг закричала. — Тальянку, Васька!
Старичка-боровичка это Васькой она звала.
Пелагея Ипатовна камни ногами раскидывала, как пращой, — впору окоп рыть. И Татьяна, смотрю, выпорхнула, лапушка, платочком повела. Пришлось поддерживать компанию, хоть Велта и морщилась, точно зубы у нее болели.
Я, между прочим, одну частушечку смешную вспомнил. Спел ее тихонько старичку на ухо, а тот и гармошку выронил…
— Ну-к, ты! — Пелагея Ипатовна одной рукой гармонь подхватила и на место плюхнула.
Старичок ничего, опять играет.
— Коля! — Велта меня воспитывать стала. — Так нельзя!
— Все ты знаешь, вот что удивительно! — сказал я ей.
— Да! — Она подтверждает. — Я же старше тебя.
В самом деле, старше недели на две. Ей двадцать шесть, а мне без двух недель.
— Я тебя люблю, бабка Велта! — я ей сообщаю. — И Зою люблю! И Таню! И Костю! И Пелагею Ипатовну! И старичка-боровичка! Всех!
— И я тебя люблю, Аникин, — Велта мне говорит, но тут я другую частушку вспомнил и старичку на ушко спел. Он второй раз со скамьи полез, и Велта меня разлюбила окончательно к Костиной радости.
«Ну и ладно!» — подумал я.
— В баню, Коля, завтра сходим, — Степанов мне предложил. Это он увидел, что волны по озеру заходили, и про баню вспомнил.
— И! И! И! И-и-их!
— Будет! — Ипатовна меня уняла. — Голос-от у тя, как бадог, не гнется…
— Пусть поет! — засмеялась Зоя.
ПЛЫВУН
Когда Степанов место под баню выбирал, понравился ему один склончик рядом с ручьем. Веселый склончик, весь в багульнике, лиственницы кое-где… Плотники фундамент выложили и сруб рубить стали. Выстроили, можно сказать, баню, и тут Самурай заявился и объявил, что стоит она в самом центре японского кладбища. Пригляделись — точно: горушка в бугорках вся, хоть и багульником их затянуло.
— Что же теперь? — сказал Степанов. — Хрен с ними, переживем!
Но что-то, видно, беспокоило его, поскольку позже он приказал повыше бани поставить бетонный столбик с куском молибденита. А Леша Самурай, который при этом, естественно, присутствовал, нацарапал палочкой по сырому бетону надпись собственного сочинения:
«Здеся покоятся японские военные преступники — самураи. Они работали в горе. Аминь».
— «Аминь»-то — зачем? — спросил я его. — Вера-то у них не православная, надо думать…
— Да? — он говорит. — Но им-то — аминь ведь? Верно?
Верно, я подумал, а Леша, по обыкновению, вспомнил, как они работали.
— Лихие пацаны были! — говорит. — Все — генералы!
— Ой ли? Полковники, может?
— Пошел бы ты! — он возмущается. — Генералы — до единого. Полковников давно отпустили, а эти сколько еще работали? Не знаешь? А я с ними, как с тобой… Бугром у них самурай был вовсе старый, Квазимода назывался, самого императора родственник. Мастерам нашим — и лафа же была! Сейчас-то они бегают, сам знаешь, язык на плечо, а тогда ходили, как министры — руки в брюки. Надо забой, скажем, обурить, мастер бугра вызывает, показывает ему забой, так и так, говорит, господин Квазимода, надо мне, чтобы вы этот забойчик за сегодняшнюю смену обурили. Вот здесь шпур, вот здесь и вот здесь. Двадцать два шпура, значит, и вруб чтобы — звездочкой. «Карашо, товарыса, — Квазимода мастеру отвечает. — Обурим». Колонки-то у перфораторов и сейчас все время отказывают, а тогда и подавно. Бурят, самурайчики, бурят — бац! — колонка полетела. А запасной нет да и некогда за ней бегать — смена-то идет. «Карамба!» — тогда Квазимода кричит. Приказ есть такой по-ихнему. Выскакивает шустряк какой-нибудь и на четвереньки становится. А они кладут ему перфоратор на горб — и дальше поехали. Минут через пять оттаскивают этого: перфоратор-то сорок, считай, килограмм, да и бьет же! «Карамба» — Квазимода опять орет. И другой к нему бежит на карачки вставать вместо колонки. Пока обурят, намаются, но уж сделают, как положено, если Квазимода пообещался…