Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 61



И молнией обожгло всего пленника… Это барон Траубенберг, тридцать семь лет назад его, Габриэля Троссэ, ударивший по лицу!.. Он, конечно же он!.. Разве могут быть такие глаза у другого?

И спружинившись, как тигр, — никто и опомниться не успел, — бросившись на стол, изо всей силы закатил генералу пощечину. Монокль выскочил из глаза, и сам барон Траубенберг, вместе со стулом, опрокинулся навзничь.

Монастырский двор опустел. Меланхолически кружился в воздухе увядший лист, бог весть откуда залетевший… А в углу двора, у колонны червонила на каменных плитах густая лужа крови. Ульмский дог подошел, понюхал и, высунув шаршавый и влажный язык свой, стал жадно лизать кровь… благородную французскую кровь старого африканского солдата Габриэля Троссэ.

"САМЫЙ АРИСТОКРАТИЧЕСКИМ ПОЛК"

На винокуренном заводе съехались становой пристав Плисский и помощник акцизного надзирателя барон Келлерман.

Покойный муж Анны Николаевны, прожив имение в Каменец-Подольской губернии, купил новое уже на Волыни — Чарностав, бывшую усадьбу сначала разорившихся, а потом уже и вымерших графов Доморадских.

Супругам очень нравился этот старинный фасад с колоннами. Однако, несмотря на монументальность не нынешней кладки, — палац пришел в запустение. Облупились колонны, в некоторых залах проваливался пол, и опасно было ходить. Ласточки с безбоязненной смелостью, как домой, упруго и быстро влетали в разбитое слуховое окно, полукругом зиявшее в треугольнике главного портика, и, покружившись в голых и неуютных комнатах, — прочь, назад, скорей к теплу и солнцу.

Графский палац превращен был в винокуренный завод, а поодаль, на громадном, густо поросшем травою дворе, в одно лето вырос белый двухэтажный дом с электричеством, весь в прямых линиях и гладких ровных площадях, по типу барских дач Крестовского и Каменного островов.

Ловицкий умер, отравившись рыбой в одном из петроградских ресторанов. Анна Николаевна осталась двадцатишестилетней вдовой.

Она вся была из противоречий, вся лишь одно минутное настроение. Порою красавица, иногда же — только хорошенькая. Зависело от пустяков, расположения духа, перемены прически.

Кирпично-красный, весь заросший бородою и в золотых очках становой, поцеловав маленькую ручку, бледную и теплую, отчеканил хрипло:

— Мы к вам по долгу службы, глубокоуважаемая Анна Николаевна…

— И по весьма неприятному, — с церемонноучтивым поклоном добавил помощник надзирателя, щеголь в белом кителе и в форменных панталонах бутылочного цвета с синим кантом.

— А что такое? — лениво и без всякого любопытства спросила помещица.

Становой откашлялся, словно готовясь произнести речь, да он и произнес ее:

— Глубокоуважаемая Анна Николаевна, мы — накануне великих событий… Время, переживаемое нами, — весьма серьезное время. Объявлена мобилизация, вся армия, весь народ встает на защиту святого славянского дела… Опыт японской войны показал, что алкоголь — дурной советчик и друг русскому воину. Я не знаю, известно ли вам, что все винные лавки закрыты, продажа спиртных напитков в буфетах вокзалов, трактирах и гостиницах приостановлена… Итак, мы уполномочены уничтожить весь запас спирта на вашем заводе, то есть попросту вылить его, ибо этим, во-первых, мы пресекаем самую возможность пользоваться местному населению, а во-вторых, ввиду возможности неприятельского нашествия, что в силу близости границы…

— Так вы бы и начали с этого… Вам предписали вылить спирт, ну и выливайте!

И Плисский, и даже корректный и считавший хорошим тоном ничему не удивляться барон, оба опешили, удивленные таким бескорыстием. Ведь спирту в подвалах, на худой конец, — тысячи на две!

— Когда прикажете приступить к исполнению сей печальной необходимости?

Барон Келлерман язвительно и с явным оттенком презрения улыбался своими тонкими, слишком сухо и определенно очерченными губами. Да и весь он был сухой и определенный, несмотря на свой румянец. Носил густые и короткие баки, посредине пробритые. Ловицкая, со своей подчас резкой прямотою избалованной женщины, которой все сойдет, от поклонников в особенности, а все ее окружавшие мужчины были ее поклонниками, — однажды сказала:



— Знаете, у вас удивительно характерное лицо.

Акцизный чиновник насторожился, по самовлюбленности натуры своей ожидая что-нибудь лестное. Но вторая половина фразы уже менее понравилась ему.

— Да, характерное… Я не могу вообразить более удачного грима для молодого карьериста-чиновника.

Анна Николаевна любила пикироваться с Гуго Рудольфовичем. Он раздражал ее своею влюбленностью, искренней или кажущейся — не все ли равно?

— Нельзя ли меня избавить от этой церемонии, там ведь у вас и Франц Алексеевич, и Янкель Духовный, пусть они…

— Необходимо ваше присутствие.

Вся в белом, Анна Николаевна походила на девушку — такой моложавостью веяло и от фигуры ее, тонкой и гибкой, и от нежного лица с темными глазами, блеск которых был удивительно мягкий. Анна Николаевна шла через обширный двор, как луг, поросший травою. За нею становой и барон, а за ними — белокурая и свеженькая горничная Стася.

Вот и завод, угрюмый, с облупившейся штукатуркой, давно немытыми окнами, с печатью запустения во всем, и, несмотря на это, или, вернее, именно потому, величавый, весь в минувшем, поэтический, грустный. Когда-то вся магнатская Волынь съезжалась под этими портиками на пиры и банкеты, тянувшиеся неделями. На хорах гремел свой оркестр, и в большом зале до упаду отплясывали красиво и с огненной лихостью, как только умеют поляки, "бялего мазура".

Из подвалов, где раньше веками вылеживались пыльные, мохом поросшие бутылки с густым, как масло, венгерским и крепким медом, способным кого угодно лишить языка и ног, выкатывались теперь бочки с плебейским спиртом.

Франц Алексеевич Этцель, в коротком синем пиджачке, с впалым животом, человек неопределенного возраста и необычайной худобы, являл собой нечто среднее между Мефистофелем и Дон Кихотом, что не мешало ему быть скорее блондином, чем брюнетом. Светлые волосы его и усы — подбородок он брил — как-то белесо, линюче седели. Говорил он чуть слышно. Австрийский немец, он давно, очень давно служил у себя на родине в пограничной страже. Как-то глухой ночью преследуемый Этцелем контрабандист полоснул его ножом по горлу. Этцель чуть не умер, долго отлеживался. Шрам остался навсегда, и пропал голос. С тех пор, вместо человеческой речи, — скрипучий, какой-то чуть слышный шелест.

Этцель уехал в Россию, перешел в русское подданство и специализировался в деле винокурения.

Бледными бескровными губами Этцель жевал окурок сигары. Он был немыслим без этого, целый день перегоняемого из одного угла рта в другой окурка. Холодные, светлые, уже выцветающие глаза попытались блеснуть приветливо. Этцель, сняв котелок, склонился к руке своей хозяйки. Анне Николаевне почудилось, что ее клюнула какая-то недобрая, хищная птица. Этцель заговорил на "своем собственном" русско-польско-немецком жаргоне.

— Можно зачинать? — спросил винокур, он же и подвальный, Янкель Духовный, бледный еврей с громадной черной бородой, в люстриновом, ниже колен сюртуке.

Рабочие с серьезными, сосредоточенными лицами открыли краны высоких, в рост человеческий, бочек. Спирт, серебрящейся на солнце, струей поливал траву.

— А теперь завтракать, есть хочется, скоро двенадцать, — взглянув на часы-браслетку, сказала Анна Николаевна.

К столу кроме Плисского и барона приглашен был и Франц Алексеевич. Анна Николаевна ничего не ела. Завтрак вкусный: дикая утка в сладком соусе, гренки в зеленом шпинате и компот из собственных груш.

— Вы же хотели есть? — с мягкой заботливой укоризною влюбленного заметил барон.

— Хотела, а теперь не хочу.

Зато Плисский проявил аппетит отменный. Кости хрустели на его зубах, он мощно перемалывал их, и его борода ходуном ходила в движении.