Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 39 из 40

– Разве не превосходно? – спросил отец. Голос звучал по-прежнему дружелюбно, но он слишком хорошо его знал, чтобы не заметить легчайшее изменение в интонации, затаенное предупреждение.

– Да, – быстро сказал он, – по-моему, превосходно.

– Конечно! – сказал отец, немного помолчал и обернулся к маме. – Вот видишь! Я же говорил, ему первому понравится.

– Я этого не одобряю, – слабо проговорила мама, не глядя на него. – Хочешь его туда отправить – дело твое. Но моего мнения не спрашивай. Я против того, чтобы он поступал в военный интернат.

Он вскинулся.

– Военный интернат? – глаза его горели. – Было бы превосходно, мама, я бы очень хотел.

– Ох уж эти женщины, – сочувственно сказал отец, – все они одинаковые. Сентиментальные дурочки. Ничего не понимают. Давай-ка, сынок, объясни ей, что военное училище – для тебя в самый раз.

– Он даже не знает, что это такое, – пробормотала мама.

– Нет, знаю! – с жаром возразил он. – Мне это в самый раз. Я всегда говорил, что хочу в интернат. Папа прав.

– Парень, – сказал отец, – мать считает, что ты дурак и сам решать не способен. Понимаешь теперь, как она тебе навредила?

– Там, наверное, здорово, – сказал он, – здорово.

– Ладно, – сказала мама, – раз обсуждать нечего, я умолкаю. Но чтоб вы знали: я этого не одобряю.





– А я твоего мнения не спрашивал, – сказал отец. – Такие вещи решаю я. Просто поставил тебя в известность.

Мама встала и вышла из гостиной. Отец тут же успокоился.

– У тебя два месяца на подготовку, – сказал он. – Экзамены серьезные, но ты ведь не тупой, легко сдашь. Правда?

– Я буду много заниматься, – пообещал он, – все сделаю, чтобы сдать.

– Вот и отлично. Запишу тебя на курсы, учебников хороших подкуплю. Недешево оно, конечно, но того стоит. Это ради твоего блага. Там из тебя мужика сделают. Тебя еще не поздно исправить.

– Я уверен, что сдам, – сказал он, – уверен.

– Прекрасно! Ни слова больше. Три года армейской жизни пойдут тебе на пользу. Военные свое дело туго знают. Закалят тебе тело и дух. Жаль, у меня никого не было, кто бы позаботился о моем будущем, как я о твоем!

– Да. Спасибо, большое спасибо! – сказал он. И через мгновение впервые добавил: – Папа.

– Сегодня после обеда можешь сходить в кино, – сказал отец. – Дам тебе десять солей на карманные расходы.

По субботам Недокормленная грустит. Раньше по-другому было. Она бегала с нами на полевые, шныряла там, подскакивала, когда стреляли, – ей, видно, по ушам давало, – куда ни глянь, везде она, волновалась сильнее, чем в другие дни. Но потом она ко мне прикипела и стала себя по-новому вести. По субботам становилась какая-то странная, таскалась за мной хвостом, в ногах вилась, лизалась, в глаза заглядывала. Я уже давно заметил: как вернемся с полевых и в душевые пойдем – или позже, в казарме, когда выходную форму надеваю, она заползает мне под койку или в шкафчик ныряет и начинает тихонько скулить – горюет, что я уйду. Пока строимся, все скулит, и трусит за мной, понурая, как неупокоенная душа. Встает у ворот, морду подымает и на меня глядит, а я даже издалека ее чувствую, от самого Пальмового проспекта чувствую, что Недокормленная стоит в воротах училища, у гауптвахты, смотрит на улицу, которой я ушел, и ждет. Но за ворота никогда за мной не идет, хотя никто ей не запрещает, это уж какие-то там ее собственные заскоки, вроде епитимьи, тоже, конечно, странно. Но когда в воскресенье вечером возвращаюсь, вертится, собака, в воротах, под ногами у прочих кадетов, носом крутит, мельтешит, принюхивается, и я знаю, она заранее меня чует, еще на подходе слышу – лает, а как увидит – прыгает, хвост пистолетом, и вся аж в узел сворачивается от радости. Верная животинка, я жалею, что ее мордовал. Я ведь не всегда с ней по-хорошему – бывало, наподдам, просто потому что на душе муторно или так, в шутку. А она вроде и не сердилась, скорее радовалась – наверняка думала, что это я любя. «Прыгай, Недокормленная, не боись!» А она на шкафчике хрипит, лает, смотрит боязливо, как тот пес наверху лестницы. «Прыгай, прыгай, Недокормленная!» Но нипочем не идет, пока я сзади не подберусь и не подтолкну легонько – полетела, шерсть дыбом, от пола отскочила. Но это все в шутку. Я ее не жалел, а Недокормленная не обижалась, даже если больно приходилось. Но сегодня все получилось по-другому, я ей серьезно всыпал, нарочно. Нельзя сказать, что это целиком моя вина. Нужно учитывать, какая у нас обстановка. Индеец Кава, горемыка – уже от него одного нервы у всех натянуты, – а у Раба вообще кусок свинца в башке, само собой, мы как бешеные. Не знаю вообще, зачем нас заставили синюю форму надевать, солнце по-летнему светило, а мы потели, как кони, и животы подводило от волнения. Во сколько его выведут, интересно, какой он, изменился ли за время отсидки, исхудал, наверное, на хлебе и воде поди держали и весь день в камере, стращали Советом офицеров, только и выпускали, что на допрос к полковнику и капитанам, воображаю, что они там спрашивали и как орали, уж точно все про все выведали. Но индеец молодчина, мужик, ни слова не стукнул, все один вытерпел, это я, я спер вопросы по химии, я сам, никто не знал, сам стекло разбил, поцарапался даже, вот на руке, полюбуйтесь. А потом опять на губу, и сиди жди, пока тебе миску в окошко не просунут, – понятно, что там за еда – солдатская баланда, – и думай, что тебе батя сделает, когда вернешься в горы и скажешь: «Меня отчислили». Батя у него, наверное, тот еще мордоворот, индейцы, они такие, у меня в школе был друган из Пуно, так, бывало, весь в шрамах приходил, его отец ремнем лупцевал. Черные деньки у индейца Кавы, жалко мне его. Наверняка мы с ним больше не увидимся. Такова жизнь – три года вместе отмотали, а теперь он уедет обратно в горы и учиться больше не будет, останется там с индейцами и ламами, станет крестьянином малограмотным. Вот что хуже всего в этом училище: если тебя отчисляют, твои экзамены за предыдущие курсы не считаются, всё продумали, скоты, лишь бы людям жизнь испортить. Намучился, надо думать, индеец за эти дни, и весь взвод про него думал, как и я, пока мы стояли и парились в синей форме, во дворе, под солнцем, и ждали, пока его выведут. Голову поднять невозможно – глаза начинают слезиться. Согнали нас и оставили стоять, долго стояли. Потом лейтенанты припылили в парадной форме, майор, а там и полковник, и тут уж мы по стойке смирно. Лейтенанты к полковнику с донесениями, а мы похолодели. Пока полковник толкал речь, стояла мертвая тишина, закашляться боязно. Но это не только от страха – нам еще и горько было, особенно первому взводу, а как же иначе: скоро перед нами поставят кого-то, с кем мы вместе так долго жили, столько раз его голым видели, столько всего устраивали, тут разве что каменная душа не дрогнет. Вот и завел полковник своим пидорским голоском. Он был весь белый от злости и нес всякие гадости про индейца, про взвод, про курс, про всё на свете, и тут я замечаю, что Недокормленная жует мои шнурки. Пшла, Недокормленная, катись отсюда, сучка шелудивая, вон полковнику иди жри шнурки, тихо ты, нашла время, чтобы мое терпение испытывать. И ведь даже легонько не пнешь, чтобы отвяла. Лейтенант Уарина и сержант Морте в метре стоят, вздохни я – тут же услышат, имей совесть, сучка, не злоупотребляй обстоятельствами. Изыди, рыкающая тварь, одолеет тебя Христос-царь. Ни фига, как нарочно, падла, тянет и тянет за шнурок, пока не порвала – я почувствовал, ноге свободнее в ботинке стало. Ну, думаю, наигралась, сейчас уберется, зачем ты не убралась, Недокормленная, сама во всем виновата. За другой шнурок принялась, как будто сообразила, что я и на миллиметр не могу с места сдвинуться, тем более посмотреть на нее, тем более шикнуть. И тут вывели индейца Каву. Под конвоем, как будто на расстрел, совсем бледного. У меня в животе заекало, по горлу вверх что-то побежало, свело до боли. Индеец, весь желтый, маршировал между двумя солдатами, тоже индейцами, все трое – на одно лицо, прямо тройняшки, только Кава весь желтый. Они шли к нам по плацу, а мы на них смотрели. Повернули и стали маршировать на месте перед батальоном, рядом с полковником и лейтенантами. Я думал: «Чего они маршируют-то?» – а потом понял, что ни конвой, ни Кава знать не знают, что им дальше делать, а скомандовать «смирно» никому в голову не приходит. Потом Гамбоа шагнул вперед, сделал знак, и они остановились. Солдаты отошли назад, оставили его одного на плахе, а он ни на кого не решался взглянуть, держись, братушка, Круг с тобой, однажды мы отомстим. Я подумал: «Сейчас заплачет», не реви, индеец, не доставляй такого удовольствия этим говнюкам, стой прямо, держи спину, не дрожи, пусть видят, сволочи. Спокойно, спокойно, все скоро закончится, постарайся улыбнуться, вот увидишь, как им поперек горла станет. Я чувствовал: весь взвод пышет, как вулкан, вот-вот рванет. Полковник опять начал трепаться, всяко поносить индейца, извращенец, блин, – издеваться над бедолагой, которому и так уже жизнь загубили. Советы давал, велел усвоить урок, рассказывал про Леонсио Прадо, как он чилийцам, которые его расстреливали, сказал: «Я сам хочу дать команду: «Пли!» Говорю же – мудак. Потом протрубили в горн, и Пиранья, двигая челюстями, пошел к индейцу Каве, а я думал: «Сейчас зареву со злости», а треклятая Недокормленная все жует шнурок, уже и на штанину перешла, ответишь, неблагодарная, раскаешься. Держись, индеец, сейчас самое страшное, а потом уйдешь себе в город, и никаких тебе больше военных, никакой губы, никаких дежурств. Индеец стоял неподвижно, но все бледнел и бледнел, темное лицо побелело, и издалека было видно, что подбородок дрожит. Но он выдержал. Не отступил и не заплакал, когда Пиранья сорвал ему погоны, значок с пилотки, нашивку с нагрудного кармана, всю форму, считай, разодрал, снова протрубили, солдаты стали от него по бокам и шагом марш. Индеец едва ноги подымал. Ушли к плацу. Пришлось скосить глаза, чтобы смотреть, как они удаляются. Бедный Кава не держал шаг, спотыкался и временами опускал голову – видно, хотел посмотреть, как ему форму испоганили. Солдаты, наоборот, старались, ноги задирали, чтоб полковник видел. Потом они скрылись за стеной, а я думал, ну, подожди, Недокормленная, жри, жри штанину, придет твой черед, заплатишь, а нас все не распускали, потому что полковник опять завел про героев родины. Ты, наверное, уже на улице, индеец, ждешь автобуса, в последний раз глядишь на губу, не забывай нас, а и забудешь – твои друзья из Круга все равно за тебя отомстят. Ты теперь не кадет, а простой штатский, можешь подходить к любому лейтенанту или капитану и не отдавать им никакую честь, и дорогу им не уступать на тротуаре. Что ж ты, Недокормленная, не запрыгнешь на меня и не откусишь мне галстук или нос, не стесняйся, делай что хочешь. Жара стояла страшная, а полковник знай себе болтал.