Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 40

Дом на углу улиц Диего Ферре и Очаран обнесен белой стеной, где-то метр в высоту и по десять в длину в обе стороны от угла. Там, где улицы сходятся, на краю тротуара стоит электрический столб. Пространство между стеной и столбом считалось воротами той команды, которая выигрывала по жребию; проигравшая сама делала себе ворота в пятидесяти метрах по улице Очаран, обозначая камнями или кучей курток и свитеров. Ворота занимали только тротуар, но полем служила вся улица. Играли в футбол. В баскетбольных кроссовках, как на поле в клубе «Террасас», и мяч старались не надувать туго, чтобы не слишком отскакивал. Играли обычно понизу, пасы передавали короткие, по воротам били несильно и не издалека. Поле расчерчивали мелом, но через пару минут после начала матча линии от постоянного соприкосновения с кроссовками и мячом стирались, что порождало горячие споры о законности того или иного гола. Матчи проходили в атмосфере осторожности и опасений. Иногда, несмотря на все ухищрения, не удавалось избежать неприятностей: Плуто или кто-нибудь другой в порыве эйфории влеплял ногой или головой так, что мяч перелетал через ограду чьего-то дома, падал в сад, сминал герань, а если удар был сокрушительный, то с грохотом врезался в дверь или в окно, и в самом пиковом случае разбивал стекло вдребезги. Тогда игроки прощались с мячом и, громко вопя, спасались бегством. Они неслись по улице, а Плуто на бегу кричал: «Погоня! За нами гонятся!» И никто не оборачивался проверить, гонятся ли в самом деле, но все припускали быстрее и повторяли: «Бежим! За нами гонятся, полицию вызвали!» – и в эту минуту Альберто, бежавший во главе, задыхаясь от напряжения, выкрикивал: «К спуску! Все к спуску!» И все устремлялись за ним и тоже вопили: «К спуску, к спуску!» – и он слышал громкое дыхание товарищей: жадное, животное – у Плуто, короткое, размеренное – у Тико, удаляющееся – у Бебе, потому что тот быстро отставал, спокойное, как и положено атлету, который трезво рассчитывает усилие, вдыхает правильно, носом, а выдыхает ртом, – у Эмилио, рядом с ним – дыхание Пако, Племяша, всех остальных, глухой, полный жизни шум – он окутывал Альберто и придавал сил быстрее и быстрее лететь по Диего Ферре до угла Колумба и свернуть направо, у самой кромки стены, чтобы выиграть на повороте время. А дальше было легче, потому что улица Колумба идет под уклон и, когда выбежишь на нее, совсем близко оказывается кирпичный парапет набережной, а над ним сливается с горизонтом серое море – скоро они доберутся до берега. Местные ребята смеялись над Альберто: всякий раз, как они, растянувшись на прямоугольном газончике у Плуто, строили планы, он первым делом предлагал: «А пойдемте к морю спустимся». Спуск всегда получался долгим и трудным. Они перепрыгивали кирпичный парапет у улицы Колумба и на маленькой грунтовой площадке обсуждали тактику, цепкими опытными глазами изучали крутой зубчатый утес, выбирали путь, подмечали сверху препятствия, отделявшие их от каменистого берега. Альберто увлеченнее всех разрабатывал маршрут. Не отрывая взгляда от бездны, он отрывисто давал указания, подражая жестам киногероев: «Вон та скала, где перья торчат, – надежная, оттуда прыгнуть всего на метр, видите, потом по черным камням, они гладкие, так будет легче, с другой стороны мох, поскользнемся, а таким путем попадем вон на тот пляжик, мы там раньше не были. Усекли?» Если кто-то возражал (например, Эмилио, обладавший задатками лидера), Альберто горячо отстаивал свои доводы; компания делилась на две партии. Жаркие споры оживляли сырое утро в Мирафлоресе. За спинами мальчишек нескончаемой рекой текли по набережной машины, иногда кто-то высовывался из окошка и вглядывался в их сборище; если это тоже был мальчишка, глаза его вспыхивали завистью. Точка зрения Альберто обычно побеждала, потому что спорил он с искренним убеждением, утомлявшим остальных. Спускались очень медленно, напрочь позабыв о разногласиях, воцарялась атмосфера абсолютного братства, она проскальзывала во взглядах, в улыбках, в ободряющих возгласах, на которые никто не скупился. Когда кто-то преодолевал препятствие или удачно приземлялся после опасного прыжка, остальные аплодировали. Время текло напряженно, еле-еле. По мере приближения к цели они смелели, совсем близко раздавался звук, ночами долетавший гулом до их постелей, а теперь превратившийся в оглушительный рев воды и камней, в нос бил запах соли и чистых-пречистых ракушек, и вот они уже на пляже, крохотном веере между утесом и океаном, сбились в кучку, хохочут, потешаются над трудностями спуска, в шутку толкаются, в общем, веселятся вовсю. Если выдавалось не слишком холодное утро или один из тех дней, когда на пепельном небе проступало робкое солнце, Альберто снимал ботинки и носки, закатывал брюки до колен, входил в холодную воду, чувствовал ступнями отполированную поверхность гальки и, придерживая брюки одной рукой, второй забрызгивал приятелей, которые сначала прятались друг за дружкой, а потом тоже разувались, обрызгивали его, и начиналась битва. Промокнув до костей, они снова собирались кружком, ложились на камни и начинали обдумывать подъем. Он оказывался не легче спуска, отнимал последние силы. Вернувшись, валялись в садике у Плуто и курили «Вайсрой», купленные в лавке на углу вместе с мятными пастилками для маскировки.

Если не играли в футбол, не спускались на берег, не устраивали велосипедные гонки по кварталу – ходили в кино. По субботам – гурьбой на дневные сеансы в «Эксельсиор» или в «Рикардо Пальму», обычно на галерку. Садились в первом ряду, горлопанили, швырялись горящими спичками в партер и во весь голос обсуждали перипетии картины. По воскресеньям все было по-другому. С утра им полагалось идти к мессе в школу Шампанья, тут же, в Мирафлоресе, – только Эмилио и Альберто учились в самой Лиме. Собирались обычно в десять утра в Центральном парке, одетые в школьную форму. Оккупировали скамейку и глазели на людей, входивших в церковь, или ввязывались в словесные баталии с мальчишками из других кварталов. Днем шли в кино, на сей раз в партер – нарядные, причесанные, слегка придушенные жесткими воротничками рубашек и галстуками, навязанными родительской волей. Некоторые сопровождали сестер; прочие следовали за ними по проспекту Ларко на некотором расстоянии и дразнили няньками и гомиками. Девочки квартала, которых было не меньше, чем мальчишек, тоже держались тесной компанией, не на жизнь, а на смерть враждовавшей с последними. Велась неустанная борьба полов. Стоило мальчишкам завидеть девочку, идущую по улице в одиночестве, как они подбегали и дергали ее за косички, пока не расплачется, под громогласные возражения ее брата: «Она же папаше нажалуется, а мне влетит, что я ее не защитил». И наоборот – если один из них появлялся на улице без приятелей, девчонки высовывали языки и обзывались по-всякому, и приходилось терпеть унижения, краснея от стыда, но не меняя шага, – только трусы убегают от женщин.

Но они не пришли, ясен хрен, офицеры всё дело им загубили. Мы думали, это они, и повскакали с коек, но дежурные на нас зашикали: «Тихо, это солдаты». Их, сплошь индейцев, подняли посреди ночи и поставили на плацу, вооруженных до зубов, как будто на войну собрались, а с ними и лейтенанты, и сержанты, явно чуяли, что надвигается. Они хотели – потом-то мы узнали, что они весь вечер готовились, даже, говорят, пращи у них были и чуть ли не «коктейли Молотова». Как мы тех солдат материли, они со злости лопались, штыками всё в нашу сторону грозились. Он то дежурство не забудет, говорят, полковник ему чуть не врезал, может, и врезал, «Уарина, вы болван», мы его опозорили перед министром, перед послами, будто бы он даже плакал. На том бы все и кончилось, если бы не праздник этот назавтра, ну, молодец, полковник, что мы, обезьяны ему, что ли, чтобы нас выставлять, как в цирке, строевые приемы с оружием перед архиепископом и дружеский обед, гимнастика и прыжки перед генералами и министрами и дружеский обед, парад в парадной форме и речи и дружеский обед перед послами, молодец, ничего не скажешь. Все знали – что-то будет, в воздухе витало, Ягуар говорил: «На стадионе мы должны все испытания у них выиграть, ни одного проиграть не можем, и всухую чтобы, и в мешках, и кросс, и вообще все подряд». Но почти ничего и не было, скандал случился на перетягивании каната, у меня до сих пор руки болят, так я тянул, и все орали: «Давай, Удав!», «Поднажми, Удав!», «Сильнее, сильнее!», «Тяни, тяни!». Утром, еще до завтрака, подходили к нам с Уриосте и Ягуаром и говорили: «Тяните изо всех сил, хоть сдохните, но не отступайтесь, ради взвода». Один Уарина ничего не подозревал, слизняк. А у Крысы, у того, наоборот, чуйка четко сработала: «И смотрите у меня, без глупостей перед полковником, не вздумайте со мной шутки шутить, я только с виду щуплый, а так медали по дзюдо уже устал считать». Тихо, собака ты мерзкая, убери зубы, Недокормленная. Народу собралась тьма, солдаты стулья из столовой притащили, или это в другой раз было, но, в общем, до хрена народу, генерала Мендосу и не разглядишь, столько народу по форме. Наверное, у кого медалей больше всего понавешано, тот и генерал, а уж как про микрофон вспомню, смех разбирает, это ж надо, чтоб так не повезло, как же мы ржали, ох, обоссусь со смеху, надо бы потише, а то, если Гамбоа дежурит, огребу, но все равно, как вспомню про микрофон, так не могу, помираю. Кто бы мог подумать, что все так серьезно будет, но пятые прямо нас глазами жгли и пасти раскрывали, как будто нас посылали. Ну и мы тоже начали их посылать, тихонько, тихонько, Недокормленная. Готовы, кадеты? Начинаем по свистку. «Строевые приемы самостоятельно, – гудел микрофон, – повороты на месте и в движении, прямо, строевым шагом – марш!» А теперь гимнасты на брусьях, надеюсь, вы хоть помылись как следует, поросята. Раз, два, три, трусцой, и честь отдать не забудьте. Этот мелкий здорово на перекладине работает, мышц вообще нет, но ловкий. Полковника тоже было не видать, ну и черт с ним, я его в лицо помню, за каким лядом на такую щетину столько бриолина лить, и про боевую стать не надо мне заливать, стоит только взглянуть на полковника – этот, если ремень расстегнет, так у него брюхо до полу расплещется, и какую же он рожу состроил, как вспомню – на хи-хи пробивает. Он, видимо, только и любит, что представления да парады, посмотрите, как мои парни ровнехонько маршируют, та-дам, та-дам, начинается цирк, а теперь мои дрессированные собачки, блохи, слонихи-эквилибристки, та-дам, та-дам. С его-то голоском я бы дымил не переставая, может, похриплее бы стал, а то не командный голос. На полевых я его никогда не видал, мне его и не вообразить в окопе-то, а вот представления – это пожалуйста, третий ряд кривоват, кадеты, офицеры, обратите внимание, не хватает слаженности в движениях, военного духа и осанки, лох ты конченый, хотел бы я тебя видеть, когда приключилась эта штука с канатом. Говорят, министр весь вспотел и сказал полковнику: «Эти ваши говнюки с ума посходили, что ли?» Мы как раз сидели друг против друга, четвертый и пятый, а между нами футбольное поле. Они бесились, аж извивались на сиденьях, как змеи, а сбоку – псы, они ни во что не врубались, обождите, сейчас увидите, как дела делаются. Уарина маячил рядом и все спрашивал: «Как думаете, сдюжите?» – «Можете меня на год увольнений лишить, если не сдюжим», – сказал Ягуар. А я вот не был так уверен, у них те еще лбы, Гамбарина, Зубоскал, Баран, натуральные слоны. Руки у меня болели и после драки, и так, от нервов. «Ягуара первым поставьте», – кричали с рядов, а еще: «Удав, на тебя вся надежда». Взвод завел свои «ох, ох, ох», и Уарина посмеивался, пока не понял, что это они так пятых подкалывают, и не схватился за голову: «Вы что, полудурки, тут же генерал Мендоса, посол, полковник, вы что делаете?!» Совсем плохой стал с испугу. Еще было смешно, когда полковник сказал: «Помните, в перетягивании каната роль играют не только мышцы, но еще и ум, и находчивость, и совместная стратегия. Не так-то просто добиться слаженного усилия», вот это загнул. Парни так нам хлопали – я никогда такого не слышал, у любого сердце бы дрогнуло. Пятые уже вышли на поле в своих черных олимпийках, и им тоже хлопали. Лейтенант чертил линию, а на трибунах так орали, что, казалось, уже перетягиваем вовсю: «Четвертый, четвертый!», «Нравится – не нравится, четвертый с вами справится!», «Хотите не хотите, а четвертый не победите!». «А ты чего глотку дерешь? – сказал мне Ягуар. – Силы только зря тратишь», но было так здорово: «Мы кнутом их слева, мы кнутом их справа, слева-справа, слева-справа, весь четвертый курс – красава!» «Так, – сказал Уарина, – пошли. Ведите себя прилично и не посрамите имя курса, парни», – не представлял бедняга, что его ждет. Побежали, парни, впереди Ягуар, жми, жми, Уриосте, жми, жми, Удав, давай, давай, Рохас, дави, дави, Торрес, жги, жги, Риофрио, Пальяста, Пестана, Куэвас, Сапата, жми, жми, умрем, но ни миллиметра не уступим. Бегите молча, трибуны совсем рядом, может, и генерала Мендосу углядим, не забудьте поднять руки, когда Торрес скажет «три». Даже больше народу, чем сперва казалось, а сколько военных, наверное, помощники министра, а послы вроде славные, так хлопают нам, хоть мы еще даже не начали. Так, теперь повернули, у лейтенанта канат уже готов, господи боженька, хоть бы он узлы на нем хорошо завязал, а пятые все рожи свирепые строят, ох, ох, прям дрожу от страха, напугали, стоп. «Слева-справа, жми, красава». И тут Гамбарина подошел поближе и, положив с прибором на лейтенанта, который разматывал канат и считал узлы, сказал: «Выеживаться, значит, вздумали. Смотрите, как бы вам без яиц не остаться». – «А твоя мама без чего останется?» – ответил Ягуар. «Мы с тобой потом потолкуем», – сказал Гамбарина. «Отставить шуточки, – сказал лейтенант. – Капитаны команд, подойдите сюда, построились, тянуть начинаем по свистку, как только кто-то перейдет за линию противника, даю свисток – отбой. Побеждает тот, у кого перевес в два очка. И ничего не оспаривать – я человек справедливый». Калистеника, калистеника, прыжки с закрытым ртом, черт, а трибуны-то вопят: «Удав! Удав!», – больше, чем «Ягуар!», или я уже с ума схожу, чего он не свистит-то? «Приготовились, ребята, – сказал Ягуар, – тянем до победного». Тут Гамбарина отпустил канат и показал нам кулак, значит, нервничают, если ручками играют, куда уж им победить. А меня больше всего вдохновляли наши парни, прямо в мозг проникали их голоса, прямо в руки, силы прибавлялось, братья, раз, два, три, господи, боженька, матушки, четыре, пять, не канат, а змея какая-то, так и знал, что узлы недостаточно выпуклые, руки, пять, шесть, скользят, семь, черт, неужели не перевешиваем, глянул на грудь – ни фига себе, вот так мужики и потеют, девять, жми, жми, еще секундочку, ребята, тянем, тянем, свисток, убейте меня. Пятые завизжали: «Нечестно, господин лейтенант!», «Не заступили мы за линию, господин лейтенант!», слева-справа, четвертые повскакали и давай пилотки подбрасывать, целое море пилоток, кричат «Удав!»? поют, плачут, вопят, да здравствует Перу, друзья, долой пятых, да харе уже морды свирепые делать, я-то ведь загнусь со смеху, слева-справа, слева-справа. «Хватит ныть, – сказал лейтенант, – очко в пользу четвертого курса. Приготовиться ко второму раунду». Эх, ребзя, какие же у нас болельщики, я тебя прям вижу, индеец Кава, Кучерявый, орите, орите, это мне как разминка, пот как из лейки льет, не увиливай, змея, спокойно, и не кусайся, Недокормленная. Хуже всего, что ноги на траве оскальзываются, будто на роликах тянешь, как бы не сломать себе чего, вены на шее вздулись, кто там ослабляет, не пригибайся, да кто ж этот предатель, кто отпускает, держите змеюку, подумайте о чести курса, четыре, три, тянем, что там трибуны, черт, Ягуар, сравняли. Но им тяжелее далось, на колени попадали, на траве растянулись, руки раскинули, запыхались, как кони, и потеют. «Один-один, – сказал лейтенант, – и поменьше выпендривайтесь, не бабы». И тогда они начали нас поливать, чтобы мы пали духом. «Как только тут закончим, перебьем вас всех», «Богом клянусь, искалечим уродов», «Заткните пасти, или прямо сейчас огребете». «Совсем границ не видите, олухи, – говорил лейтенант, – вас же на трибунах слышно. Ответите». Ноль внимания, твою маму, слева-справа, и твою тоже, красава. На этот раз все вышло быстрее и веселее, все зарычали откуда-то из самого нутра, загривки набухли, вены побагровели. «Чет-вер-тый, чет-вер-тый, свистим, фью-ю-ю-ю-ю, бум, четвертый!», «Нравится – не нравится, четвертый с вами справится!», всего один рывок, и глотайте, сволочи, пыль поражения. Ягуар сказал: «Они на нас навалятся, не посмотрят, гады, что на трибунах полно генералов. Махач века намечается. Видали, как на меня Гамбарина вылупился?» Трибуны так друг дружку обсирали, что матерщина аж плавала над полем, вдалеке мельтешил Уарина, полковник с министром все слышат, командиры взводов, взять по четыре, пять, десять человек со взвода и оштрафовать на неделю, нет, на две. Тяните, парни, последнее усилие, посмотрим, кто тут настоящие мужики, леонсиопрадовцы с бычьими яйцами. Мы тянули, и тут я увидел пятно, большое бурое пятно с красными краями, оно спускалось по трибунам со стороны пятого и из пятнышка превращалось в пятнище, «Пятые идут! – закричал Ягуар, – защищаемся, ребята!», Гамбарина выпустил змею, а остальные повалились кучей и заступили за линию, мы выиграли, закричал я, а Ягуар с Гамбариной уже сцепились на траве, а Уриосте с Сапатой проперли мимо меня с высунутыми языками и давай раздавать тумаки пятым, пятно росло и росло, и Пальяста сорвал с себя олимпийку и замахал нашим трибунам, давайте к нам, нас тут месят, лейтенант пытался разнять Ягуара и Гамбарину, а у него за спиной уже куча мала, сволочи, полковник же смотрит, и начало спускаться еще одно пятно, наши идут, весь четвертый курс стал Кругом, где же ты, индеец Кава, брат Кучерявый, будем драться бок о бок, все хвосты прижали, а мы теперь главные. И вдруг отовсюду голосок полковника, офицеры, офицеры, прекратить скандал, какой позор для училища, и в эту секунду морда того типа, который меня крестил, зыркает своей багровой харей на меня, обожди-ка, голубчик, за тобой должок водится, эх, видел бы меня мой брат, уж как индейцев ненавидел, пасть раскрыта, а видно, что сам ссыт, индеец же, и тут посыпались удары, офицеры поснимали ремни и начали хлестать, даже приглашенные, из тех, что на трибунах сидели, это ж надо наглость иметь, даже не из училища, а туда же, мне, по-моему, пряжкой заехали, шрам во всю спину. «Это заговор, господин генерал, но заговорщикам не будет пощады», «Какой в жопу заговор, сделайте что-нибудь, чтобы эти говнюки перестали драться», «Господин полковник, кнопочку нажмите, у вас микрофон включен», свист, удары, столько лейтенантов, а в суматохе и не разглядишь, ремнем по спине – похоже на ожог, а Ягуар с Гамбариной, как два осьминога, свились на траве. Но нам повезло, Недокормленная, убери зубы, паршивка. Когда нас построили, у меня все тело горело, и такая усталость навалилась – хоть ложись тут же на футбольном поле. И все помалкивали, прямо невероятно, какая тишина стояла, все старались отдышаться, про увольнение никто, наверное, и не думал, не до того, только и мечтали добраться до коек и завалиться спать. Вот теперь нам точно каюк, министр нас оштрафует до конца курса, смешнее всего было смотреть на псов, вы же ничего не сделали, так чего пересрались? валите домой и не забывайте о том, что видели, а лейтенанты и вовсе со страху обделались, Уарина, ты аж пожелтел, в зеркало посмотри, сам себе жалок станешь, а Кучерявый рядом со мной сказал: «Генерал Мендоса – это тот пузан, рядом с бабой в голубом? Я думал, он из пехоты, а у него, у подлеца, погоны красные, значит, артиллеристом был». Полковник только что не жевал микрофон, не знал, с чего начать, взвывал: «Кадеты!» и замолкал, и опять: «Кадеты!», и голос у него срывался, и тут меня на смех пробрало, сучка ты этакая, и все молчат и стоят смирно, только трясутся. Что же он сказал, Недокормленная? Ну, кроме «кадеты, кадеты, кадеты», мы в своем кругу исчерпаем инцидент, хотелось бы только попросить у вас прощения от имени нас всех, и от офицеров, и лично от меня, приносим наши самые искренние извинения, а той тетке хлопали минут пять, не меньше, она вроде даже заплакала, так растрогалась нашим аплодисментам, мы и вправду все руки себе отбили, и начала слать всем воздушные поцелуи, жаль, что она так далеко стояла, не понять, красивая или уродина, молодая или старая. У тебя вот не пошли мурашки, Недокормленная, когда он сказал: «Третьему курсу надеть обмундирование, четвертому и пятому – оставаться на месте»? А знаешь, собаченька, почему никто с места не сдвинулся – ни офицеры, ни взводные, ни гости, ни псы? Потому что есть на свете дьявол. И тут она вскочила с места: «Полковник!», «Ваше превосходительство!», все заерзали, да что происходит-то, «Я вас прошу, полковник», «Госпожа посол, у меня просто слов нет», «Вырубите микрофон», «Ну, я вас умоляю», и сколько это продолжалось, Недокормленная? Никто не считал, все глазели на толстяка-полковника, на микрофон и на тетку, они говорили одновременно, и по ее говору мы поняли, что она американка, «Ну, ради меня, полковник!», воздух на поле чуть ли не звенел, и все по стойке смирно. «Кадеты, кадеты, забудем этот позор, такое больше не повторится, госпожа посол в своей безграничной доброте», говорят, Гамбоа потом сказал: «Стыд и срам, что у нас, школа благородных девиц? Бабы нам приказы дают», скажите спасибо ее превосходительству, интересно, кто придумал наши фирменные аплодисменты, разгоняются медленно, как паровоз, бум, раз два три четыре пять, бум, раз два три четыре, бум, раз два три, бум, раз два, бум, раз, бум, бум, бум-м-м, и снова, а потом, бум-бум-бум, и снова, а те, из школы Гуадалупе, волосы на себе рвали, так их достали наши болельщики, когда мы с ними соревновались по легкой атлетике, а наши бум-бум-бум, этой послице тоже было не грех спеть «слева-справа», даже псы захлопали, и сержанты, и лейтенанты, не останавливаемся, продолжаем, бум-бум-бум, и на полковника преданно смотрим, послица и министр отчаливают, и он снова рожу кривит, собирается, наверно, сказать, очумели совсем, да я вами полы вытирать буду, но нет, заржал, и генерал Мендоса, и послы, и офицеры, и гости, бум-бум-бум, какие же мы все хорошие, батюшки, матушки, бум-бум-бум, все на сто процентов леонсиопрадовцы, да здравствует Перу, кадеты, в один прекрасный день родина позовет, и мы придем, мысли парят высоко, как стяг, сердца крепки. «Куда этот Гамбарина запропастился, я его в губы расцелую, – говорил Ягуар. – Если жив остался после того, как я его об землю приложил», тетка рыдает от того, как мы хлопаем, Недокормленная, жизнь в училище – не сахар, а сплошное самопожертвование, но и в ней случаются приятные моменты, жаль, что Круг уже не тот, что прежде, у меня прямо сердце в груди ширилось, когда мы втридцатером собирались в толчке, но дьявол вечно во все влезет своими косматыми рогами, что, если всех нас повяжут из-за индейца Кавы, его отчислят и нас отчислят из-за дурацкого стекла, да ради всего святого, не кусайся, сучка ты Недокормленная.