Страница 7 из 27
Папка
Прежде чем вернуться в свою холодную квартиру на Соколовском проспекте, Челюстников долго болтается по занесенным снегом улицам. Он идет кружным путем, вдоль Днепра, поэтому ему потребовался целый час, чтобы добраться домой. Он снимает кожаное пальто, наливает рюмку водки и включает радио. Не проходит и пяти минут, как звонит телефон. Челюстников снимает трубку после третьего звонка. На мгновение изображает изумление по поводу того, что звонят так поздно (третий час ночи), а потом говорит, что раз дело такое срочное, он будет через полчаса. Сейчас оденется, а то только что разделся. Ладно, отвечают ему, за ним придет машина, дело срочное. Товарищ Пясников все ему объяснит устно.
Товарищ Пясников, секретарь Райкома, переходит к делу без околичностей: завтра около одиннадцати утра в Киев прибывает гражданин Эдуар Эррио, вождь французских рабочих. Челюстников говорит, что читал в газетах о его прибытии в Москву, но не знал, что он посетит и Киев. Тогда Пясников спрашивает, знает ли он, Челюстников, как важен визит такого человека. Тот отвечает, что знает (хотя ему не было так уж ясно, в чем значение этого визита, и какова его роль во всем этом). Как будто уловив, что Челюстников не в курсе дела, Пясников начинает ему объяснять: гражданин Эррио, несмотря на свои симпатии, подвержен известным, типично буржуазным сомнениям относительно завоеваний революции. Он привел многие детали жизни и деятельности Эдуара Эррио, особо отметив его мелкобуржуазное происхождение, процитировал многие его высказывания, упомянул его любовь к классической музыке и к прогрессивным движениям в мире, и подчеркнул роль, которую тот сыграл в признании Францией страны большевиков (так и сказал: страны большевиков). Наконец, Пятников достает из ящика письменного стола некую папку и начинает ее листать. «Вот, — говорит он, — например, это. Цитирую: Невозможно даже и нерелигиозному французу (как видите, Эррио освободился от религиозных предрассудков…если ему можно верить), даже и нерелигиозному французу не возвысить голос против преследований священнослужителей; (товарищ Пясников тут опять останавливается и поднимает взгляд на Челюстникова: «Понимаете?». Челюстников кивает головой, а Пясников добавляет: «Для них попы по-прежнему какие-то священные коровы, как у наших мужиков… тогдашних, разумеется»), потому что и это является атакой на свободу мнений. Атакой, впрочем, совершенно ненужной… И, так далее, и так далее», — говорит Пясников и закрывает папку. «Думаю, вам теперь все ясно?» — «Да», — говорит Челюстников и наливает себе стакан воды. Он задерживается в кабинете товарища Пясникова до четырех утра. А уже в семь он опять на ногах. До прихода поезда ему остается ровно четыре часа.
Часы и минуты
То важное утро в жизни А.Л. Челюстникова проходило, час за часом, вот так: в семь побудка, по телефону. Челюстников выпивает натощак стакан водки, умывается холодной водой, голый до пояса. Одевается, чистит до блеска сапоги. На завтрак жарит яичницу на примусе, ест ее с солеными огурцами. В семь двадцать звонит в Райком. Товарищ Пясников говорит, жуя и извиняясь: он оставался в кабинете всю ночь, немного подремал в кресле, за столом; спрашивает Челюстникова, хорошо ли он себя чувствует; говорит, что назначил ему встречу с Аврамом Романичем, гримером, в фойе театра (служебный вход) на четыре часа дня; не опаздывать. В семь двадцать пять он звонит Настасье Федотьевне. После долгой паузы (снизу уже сигналит машина, посланная из Райкома) слышен встревоженный голос жены главного редактора Новой зари. Она никак не может понять, как они могли искать Челюстникова минувшей ночью у нее. Она в отчаянии. Если М. (то есть, ее муж) узнает, то она отравится. Она не вынесет этого позора. Да, да, отравится мышьяком. Челюстникову с трудом удается вставить слово-другое утешения в бурный поток ее слов, сюсюканья, всхлипов и шепота: ей не надо ни о чем беспокоиться, все это случайность, он ей все объяснит, а теперь ему надо срочно идти, его внизу ждет машина. А о мышьяке чтобы не смела и думать… В семь тридцать он садится в черный автомобиль, который ждет его у дома; примерно без четверти восемь приезжает в Райком. У товарища Пясникова глаза припухли и покраснели; они выпивают по рюмке водки, потом ведут переговоры и звонят по телефону с восьми до девяти тридцати, из двух разных кабинетов, чтобы не мешать друг другу. В девять тридцать товарищ Пясников, с глазами, как у кролика, нажимает на одну из кнопок на большом письменном столе орехового дерева, и техничка приносит чай на подносе. Долго прихлебывают обжигающий чай, молча, улыбаясь друг другу, как люди, которые сделали тяжелую и ответственную работу. В десять часов едут на вокзал и проверяют охрану. Товарищ Пясников требует, чтобы сняли транспарант с текстом Религия — опиум для народа и на скорую руку заменили другим, с легким метафизическим оттенком: Да здравствует солнце, долой ночь. Ровно в одиннадцать, когда поезд с высоким гостем подходит к перрону, Челюстников отделяется от комитета по встрече и становится немного в стороне, с офицерами охраны, которые, в гражданском и с чемоданами, изображают случайных и любопытствующих пассажиров, которые спонтанными аплодисментами встречают дружественного гостя из Франции. Мельком глянув на Эррио (он показался ему каким-то незначительным, наверное, из-за беретки), Челюстников выходит через боковой подъезд и быстро уезжает на машине.
Когда он подъехал к Софийскому собору, было ровно двенадцать.
Прошлое
Собор Святой Софии построен как смутное воспоминание о славных днях Владимира, Ярослава и Изяслава. Он всего лишь отдаленная копия Корсунского монастыря, названного так в честь «святого града» Херсонеса или Корсуня. Хроника ученого монаха Нестора фиксирует, что уже князь Владимир привез из Корсуня, города своего крещения, иконы и капища церковные, как и «четырех бронзовых коней».[7] Но между тем первым закладным камнем церкви, что заложил Блаженнейший Владимир, и историей Святой Софии протечет еще много воды, прольется кровь и проплывут трупы славным Днепром. Древние славянские божества еще долго будут сопротивляться достославному капризу киевского князя, который принимает монотеистическую христианскую веру, а языческий русский народ будет с языческой жестокостью бороться против «сынов Даждьбога» и еще долго будет пускать свои убийственные стрелы и копья по ветрам, «Стрибожьим внукам». Однако жестокость истинно верующих не менее жестока, чем языческая жестокость, а фанатизм верующих в тиранию одного бога намного жестче и эффективнее.
В славном Киеве, матери городов русских, в начале XI века будет около четырех сотен церквей, и по свидетельству Титмара из Мерзенбурга, он станет «соперником Константинополя и красивейшей жемчужиной Византии». И вот так, заручившись расположением Византийской империи и склонившись к ее вере, Русь, посредством православия, вступит в круг древней и утонченной цивилизации, но из-за своей схизмы и отречения от римской власти будет оставлена на милость и немилость монгольских завоевателей и не сможет рассчитывать на защиту Европы. Эта схизма приведет и к изоляции русского православия от Запада; церкви будут строиться на поте и костях мужиков, им останется неизвестен высокий полет готических башен, а в области чувств дух рыцарства Руси не коснется, и «они будут лупить своих жен так, как будто культ прекрасной дамы никогда не существовал».
Все это более или менее начертано на стенах и фресках киевского Софийского собора. Прочее — всего лишь менее значимые исторические факты: построил его Ярослав Сильный (1037), на вечную память о дне, когда он одержал победу над язычниками-печенегами. А чтобы мать всех городов русских, Киев, не завидовал Константинополю, он повелел возвести у портала церкви изумительной красоты Золотые ворота. Слава та была недолгой. Монгольские орды, налетев из степи (1240), сравняли славный град Киев с землей. Но Святая София уже была в руинах: в 1240 обрушились ее своды, тогда же, когда обрушились и своды церкви, названной Десятинная, поубивав сотни киевлян, укрывшихся под ними от резни, уготовленной для них монголами. В своем Описании Украины, опубликованном в Руане в 1651 г., барон де Боплан, нормандский дворянин на службе польского короля, делает запись, похожую на эпитафию: «Из всех киевских церквей остались только две на память будущим поколениям, а остальные — лишь печальные руины: reliquiae reliquiarum».