Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 64 из 154

Старуха замолкла. Для Каники она не сказала ничего нового. Но для Марисели тяжкая правда ее слов была беспощадным открытием.

Растерянно оглянулась девушка вокруг, будто ища у кого-то помощи – а помощи не было; луна поднималась вверх из ночной долины, и прямоугольник ее света уходил из-под ног. И тишина – такая, что стук сердца отдавался в ушах. Ее собеседники замерли, боясь пошевельнуться. Они ждали решения, а решать было страшно.

Она собралась с духом.

– Ма Ирене, ты говоришь, что Филомено нечего терять. А что терять мне? Мое одиночество? Мою тягостную жизнь? Меня никто никогда не любил, кроме матери. Но даже мать – мир ее душе – любя меня, заставляла страдать, делая будто бы для моего блага, как она понимала его, то, что причиняло боль. Отец? Не хочу о нем говорить. Общество? Мужчины, которые охотятся за приданым, женщины, что от скуки злословят, – зачем это мне? Один господь мне отрада, но разве он не завещал нам любить? Нет в божьем законе деления, кого можно любить, а кого нет. Все это придумали корыстные люди. Нельзя жить человеку нелюбимым, это тоже хуже смерти.

Как же я могу оттолкнуть сердце, которое так любит – больше жизни, не считаясь ни с чем? Разве это не стоит любой цены и разве мне есть из чего выбирать?

И в ярости схватив прореху ворота на рубахе Каники, рванула изо всех сил на себя.

Дрянной ситец разлетелся до самого низа, обнажив мускулистый черный торс.

Полоску ткани, что осталась зажата в кулаке, в смятении скомкала и отбросила в сторону.

– Филомено, я прошу тебя остаться. Я… я принимаю все, что с этим связано. Ты… ты столько вынес из-за меня, ты любишь меня наперекор всему и заслуживаешь всего, чего захочешь. Если хочешь – прямо сейчас. – И, увидев, как он качает головой:

– Нет? Не сейчас? Тогда, когда ты захочешь. Я сказала все.

И снова скрипучим деревом вмешалась в разговор старуха, слушая это опрокидывание всех основ привычной жизни:

– Дитя мое, ты уверена, что именно этого хочешь? Что любишь так же, как он любит тебя? Подумай, подумай еще!

– Это вопрос? Я не могу на него ответить. Но я хочу, чтобы меня любили, чтобы он меня любил, слышишь? Бог нам в этом судья, он видит все, он знает, что этим мы не причиняем зла никому.

– Кроме себя, – вздохнула старуха. – Видно, мне нечего тут больше делать.

Утром я приду разбудить вас. Да хранят вас Огун и Элегуа, да хранят вас все старые боги…

Она удалялась, шаркая сандалиями по камням коридора, и слышалось ее приглушенное бормотание: "Бедные дети, безумные дети…" Они остались одни в комнате, из которой уходила луна – раб и хозяйка, девушка из хорошей семьи и бунтовщик. Теперь, когда все мыслимые преграды были разрушены, на обоих напала странная робость. Наконец Марисели подала ему руку.

– Пойдем в мою комнату. Там можно сесть и поговорить. Я о стольком хочу услышать от тебя.

В угловой просторной комнате бушевала луна, и все было как четыре года назад: широкая деревянная кровать без спинок, шкаф, зеркало, столик и две качалки, полозья для которых гнул он сам – как давно это было. А на столике, так же как тогда, стоял кувшин с лимонадом и коробка сладостей.

Она усадила гостя в качалку, предложила мармелада из гуайявы. Каники смутился:

Марисели принимала его как кабальеро. Куда проще было заходить в эту девичью келью с топором и рубанком, чтобы заменить разболтавшиеся дощечки жалюзи.

Она коротко рассказала ему о том, что он уже знал. Расспрашивала о его приключениях. Беглый раб поведал госпоже все без утайки: скитания по морю, издевательства капитана, наконец, свои разбойные налеты.

– Но зачем, зачем? – глаза Марисели были в слезах. – Ведь теперь, если тебя схватят… – она запнулась. – Ты бы жил подле меня – спокойно, открыто…

Каники покачал головой.

– Нет, нинья, нет. Подрался с капитаном, утопил двух солдат, а потом стало все одно! Бог терпел и нам велел, только мы не боги и даже не святые. Я по крайней мере ни про одного черного святого не слыхивал.

– Ты… тебя сильно били?

Каники усмехнулся вопросу, молча кивнул. Марисели попросила показать его шрамы и сдернула напрочь разорванную рубаху, гладила нежными пальцами спину, исполосованную рубцами.

Ах, луна, как ты кружишь головы… Мгновенье спустя он уже стиснул ее в объятиях, его палящая, отчаянная страсть прожигала ее насквозь, заставляла откликнуться вопреки всему, чему ее учили.

Он чувствовал всей кожей, теснее вдавливая в прохладу простыней, ее тонкое гибкое тело под легкой тканью, распахнул бата, смял батистовое шитье сорочки и ощутил разгоряченной грудью нежную прохладу ее груди. Потом одежда куда-то исчезла, будто сама собой – последняя хрупкая преграда на пути к соединению…

Но Филомено медлил. Смутьян и боец, он не был искушенным любовником. Он просто любил – и старался длить, до бесконечности эти сладкие минуты. Острое волнение переполняло его, выдержать это было невозможно. В одно неуловимое мгновение липкая густая жидкость оросила девушке живот и плотно сомкнутые бедра.

Сконфуженный, раздосадованный, Каники замер неподвижно, ожидая бури негодования, упреков. Но Марисели все так же обнимала его, прижавшись щекой к щеке и зарываясь руками в курчавые волосы. От них пахло дымом, сосновой хвоей, горькой травой.

– Это так и бывает, да?

Отстранившись, он изумленно взглянул в ее лицо. Нет, она не шутила. Смутившись еще больше, Филомено скользнул вниз на подушки и, тщательно подбирая слова, стараясь избежать ядреных креольских выражений, объяснил все как есть. (Хотя многое из того, о чем шла речь, было проще сделать, чем рассказать.) Теперь изумлена оказалась Марисели. Жизнь открывалась ей стороной, о которой она представления не имела. Некоторые стороны жизни для испанских девушек просто не существовали, и теперь для ниньи открывался целый мир – обжигающе яркий, где жизнь имеет другой вкус и запах.

Сумбурный разговор длился долго, когда Марисели тихо уснула, не закончив фразы.

За открытым окном серело небо. Усталость сморила и мужчину, привыкшего к ночным бдениям. Он тоже задремал.

Проснулся Каники как от толчка, мгновенно, и первое, на что упал его взгляд, была Марисели. Она сидела у стены, натянув на себя простыню, прикусив зубами кулачок, с невыразимым ужасом в серо-голубых глазах. Она смотрела прямо на него, не прикрытого совершенно ничем, осквернявшего своей чернотой снежную белизну простынь.

Обостренным чутьем дикаря Каники понял, в чем дело. Натянул холстинные штаны.

Подал Марисели бата, которой она прикрылась не одеваясь. Поднял с пола рубаху – разорванную, в следах того, что он так тщательно стирал с ее тела прошедшей ночью. Конечно, ее было невозможно одеть. Посмотрел на нинью, все так же неподвижно застывшую у стены. Присел на краешек кровати, затягивая на ощупь сыромятные ремешки альпарагаты и не сводя с нее глаз. Сказал задумчиво:

– Старуха права: луна морочит голову, может и погубить вовсе. Разве не сыграла она над нами злую шутку? Солнце, оно не так: оно живо поставит на свои места все и всех. Ну да ничего… Считай, что это был дурной сон. Дурной сон, который только забыть и надо… Прости, если я обидел тебя. Лунный морок – вот что это было, а больше – ничего не было. Ах, чертов негр, угораздило тебя примерещиться хозяйке… Не поминай лихом, нинья, – я ухожу.

Поднялся и, неслышно ступая, пошел к выходу. От самой двери обернулся – словно в надежде, что его окликнут, долгим взглядом попрощался с той, что ночью была так бесстрашна, а днем так робка. Ответа ему не было.

Каники не оставался в доме и нескольких минут. В двух фразах он объяснил бабке суть случившегося, и, несмотря на ее предостерегающий возглас, даже не заботясь о том, чтобы его не заметили – махнул во двор через подоконник, и вышел в проулок через боковую калитку. Судьба, однако, хранила безумца – на смутьяна никто не обратил внимания. Может, он не стал бы торопиться, знай он, что случилось сразу же по его уходе. Но его уже и след простыл.