Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 81 из 88



И если внимательно присмотреться, здравый смысл и еще раз здравый смысл — отнюдь не суеверия в основе многих и многих обычаев или привычек народа.

Лучше умереть, чем жить опозоренным.

По крайней мере, в этом случае остается в живых семья. И уже потом, — но выше всех прочих соображений, — у русского человека появилось еще одно качество, порожденное нашим временем: умереть за свободу, за добытое — тоже в бою — равенство, за право детей быть образованными. За новое государство.

Способный голодать и холодать, не знающий отступления, ибо отступать некуда, закаленный, отважный русский человек творил и творит на войне чудеса. Но в дни мира он доверчивее теленка, — режь его, ешь его, хоть с горчицей, хоть без горчицы, он нисколечко не потревожится, разве что повернется на тот бок, с которого удобнее начинать его есть…

Меня удивляет, когда военные писатели, бывшие пехотные офицеры, пистолетами и матерщиной поднимавшие своих бойцов в атаку, саперы, прекрасно владевшие своей гибельной техникой, талантливые артиллерийские офицеры, убивавшие врага с первого, со второго выстрела орудия, сегодня в своих романах вдруг становятся-сентиментальными, мягкотелыми и их даже «тошнит от одной мысли об убийстве», они вдруг начинают искать смысл, во имя чего «железная красота убивает самую высшую красоту творения — человеческую жизнь», проливают рекой крокодиловы слезы.

Трудно понять, чего больше в таких заявлениях: литературного кокетства, игры в гуманность, модничанья или же лицемерия.

Военная ситуация создается не по воле какого-то единственного человека, и, когда она возникает, вступают в права особые нравственные проблемы. У человека, если он порядочный, честный человек, любящий не себя одного, а свою семью, свой народ, в такую минуту нет выбора. Или он должен, даже обязан честно и неукоснительно совершать бессмыслицу — и убивать себе подобных, или — если он откажется сделать это, то в первую очередь погибнет сам, затем погубит свою семью, а впоследствии, может быть, и свой народ.

Зачем лгать себе, зачем нынче обманывать и себя и людей, говоря, что безнравственно убивать. По-моему, безнравственно задним числом отъединять себя, как разумного и гуманного, от всех остальных, неразумных и негуманных. Безнравственно осуждать убивавших, коли сам убивал. Безнравственно говорить человеку, лишенному права выбора, что он сделал дурной, подлый выбор.

Эти увертливые вертишейки сейчас делают больше вреда, чем все убийства в прошлом, ибо они лишают современного человека нравственных ориентиров в грядущем, разрушают «центровку» в живом организме. Этот ложный псевдогуманный мотивчик очерняет миллионы и миллионы людей, честно отдавших свои жизни за то, чтобы писатель сегодня сидел и писал и раздумывал о гуманизме.

Люди, которые трудятся только «во имя грядущего», живут на земле в одном измерении. У человека же, не ограниченного этим одним устремлением к неизвестному, мысли в чувства куда более многообразны, ибо этот человек ценит не только себя, но и миллионы людей, живших до него, их привычки, их нравы, их труд, их ошибки и заблуждения, которые и помогли ему, любителю совершенного, самому совершенствоваться и умнеть. Неблагодарность к веку прошлому, равнодушие к сегодняшнему, по-моему, качества хищника, потребителя, эксплуататора.

Наконец-то, слава те господи, нас озвучили по вертикали! Несколькими этажами выше, над нашей квартирой, поселился сосед-умелец. И тотчас же раздались визг пилы, верещание коловорота, трели дрели, стук молотка. Ну, думаем, как хорошо! Благоустраивается!..

Год прошел. Проходит второй. А трели не прекращаются. Видимо, на эту-то мини-площадь не иначе встраивается дворец.



И снова и снова среди ночи вдруг вздрогнешь с испугу. Сосед мелко-мелко, робко-робко, настойчиво-настойчиво молоточком конопатит стену, и не десять минут и не двадцать, а часа полтора: не иначе начал и этот свой дворец перестраивать! А то отбежит к другой стенке — и там тоже застенчиво: «тук-тук-тук». Или убежит на кухню — и там в переборке жужжит дрель, а то работает фреза, а то полировальная машина. Хорошее хобби у соседа! Куда нам за ним…

И вот думаешь… А не устроить ли так всю нашу жизнь, чтобы столь прекрасное хобби превратилось бы в основную профессию, и шел бы мой сосед утречком на завод, там строгал бы и пилил в свое удовольствие, а уж потом, поздним вечером, после ужина, в качестве развлечения решал бы какие-нибудь математические задачи. Или классиков бы перечитывал…

Наши жизненные привязанности и симпатии слагаются где-то задолго до встречи с конкретными людьми. И формируются они не только приятием каких-либо нравящихся тебе в людях черточек, но и отталкиванием от того, что не нравится.

Наши самые горькие тайны знают не близкие и родные люди, а, к сожалению, только лишь парикмахеры, маникюрши, портнихи — все, у кого есть время между делом выслушать, а может быть, и прислушаться повнимательней, — впрочем, тоже для дела. Для тайного, своего. А вот близким, родным, бывает, нет дела до них.

Нелюбовь, даже ненависть, — все не самое страшное, потому что они нам даны сразу, заранее, в готовом виде. Куда страшнее разочарование. Потому что еще веришь человеку, потому что ждешь от него хорошего, а этого хорошего уже давно нет. И летишь как в провальную бездну, ни за какую зацепку не зацепиться, не остановить падение.

Не надо думать, что «отходы», оставшиеся от того или иного произведения, — это литература второго сорта. Нет, это просто то, что по законам гармонии не укладывается в сюжет, что мешает ему, утяжеляет повествование. Это все то, что иные писатели все же стараются впихивать в свои повести и романы и что — пищит, а не лезет.

Не помню, кто сказал, что литературный образ обычно гораздо вернее, значительней, тоньше своего прототипа. Замечание это очень верно, ежели не сказать гениально. Ибо искусство, — оно вообще делает жизнь благородней и чище. Например, Печорин значительно загадочней своего создателя хотя бы уже потому, что в нем многое не досказано.

Сосед по квартире тоже, может быть, интереснейший человек, но мы его видим в домашних тапочках и подтяжках, непричесанным и без галстука. А он в жизни ничем не хуже Грушницкого или Печорина. (Здесь, наверное, кстати будет сказать, что у этих двоих «антиподов» много общего. Может быть, поэтому-то они и враждуют?)

Осенью, когда небо вдруг люто нахмурится и после по-летнему теплых, солнечных дней север злобно дохнет почти нестерпимым зимним холодом, в небе можно увидеть большие собрания многих тысяч грачей. И при этом с какой-то определенной повесткой дня. Может быть, подготовка к зиме. Предстоящий отлет. Может, выбора вожаков. Потому что грачи при этом отчаянно спорят, кружатся один за другим — не то тренируются, не то соревнуются и что-то доказывают окружающим, гоняя по кругу своих повзрослевших подлетков, которые демонстрируют уже крепнущее мастерство, летание и парение, а взрослые птицы при этом кричат. Только трудно понять, чего больше в их криках: восторгов одобрения или птичьей хулы, каких-то особенных птичьих злобных ругательств.

Как-то вечером в сумерках в Марьине мы в течение долгого времени наблюдали такое скопление грачей. Они, шумно галдя, слетались огромными вереницами к лесу над озером; там выстраивались в целые летные соединения где-то прямо под тучей и ходили кругами над уже пожелтевшими вершинами деревьев, сменяя друг друга поэшелонно. Вот они обогнули колонной, наверное, в три километра длиной, весь массив потемневшего леса, перестроились на ходу, покружились на месте спиралью — и стали спокойно, почти незаметно растачиваться, расходиться по высокому куполу неба, размыкаться на два, затем на три, на пять взмахов крыла, по каким-то одним им понятным канонам грациозности и красоты. Вот они повернулись. Вот летящие правофланговыми и левофланговыми птицы разошлись и еще, и еще, все свободней и шире, все дальше друг от друга, паря, охраняя с большой высоты ядро стаи, самый ее центр, в котором плотной черной спиралью все кружатся главные, может быть, самые ловкие, может, самые мудрые, старые птицы.