Страница 79 из 88
15.07.1986
г. Смоленск
По натуре я невесть какой общительный, однако выборная работа — и особенно директором совхоза — приучила меня не проходить мимо людей, когда они собрались группками во время перерывов и в нерабочее время. Иной раз полезно и приостановить работу, чтобы пять — десять минут поговорить с ними. Народ это очень ценит, если у вас есть, что ему сказать. В своих поездках по районам области я стремлюсь чаще встречаться с людьми не только на совещаниях. Хочется побольше получить информации непосредственно в поле, на ферме, от рядовых тружеников и низовых кадров.
Одна такая встреча показалась особенной, и я по горячим следам записал разговор с интересным человеком.
Пленум райкома партии в Угре назначался на 11 часов. В этот отдаленный район выезжать приходилось накануне и чаще всего на несколько дней. Для традиционного выступления на заседании полезно было иметь свежие факты, чтобы не говорить вообще.
Угра в конце шестидесятых и начале семидесятых годов бурно строилась. Меня разместили в новой, только что сданной строителями, гостинице. С шофером, Сашей Голубцовым, мы условились с вечера, что, без «сопровождающих», пораньше выедем в хозяйства. До открытия пленума можно было посмотреть, что делается в районе на лугах и усадьбах. Заодно и получить представление о зреющем урожае. А поскольку пленум райкома рассматривал вопросы, связанные с выполнением обязательств по продаже молока и мяса государству, особый интерес представляло пастбищное содержание скота.
Было начало июля, около шести часов утра. День зачинался теплым, погожим. На хлебах, на траве и кустах лежала обильная роса, о которой в народе говорят «роса, как море». Отяжелевшая за ночь, дорожная пыль не лезла в машину; через открытое ветровое стекло «газика» охватывало свежестью утра, и врывался ни с чем не сравнимый аромат накануне скошенного и уже немного подвяленного сена.
На подъезде к одной из деревень мы увидели, что с ноля уже возвращалась группа женщин. Обогнали их, не доезжая речушки перед деревней. Шофер притормозил машину, и я вышел на мосту, подождать женщин. Рядом, у самого берега, в загоне из березовых жердей стояло совхозное стадо коров. Животные по самое вымя утопали в грязи, а за оградой на лугу валялись молочные фляги, подойники, молокомеры. Женщины подходили молча, с хитринкой улыбались. Едва я успел поздравить их с добрым утром, как услышал вопрос с мягким ироническим оттенком:
— И какая нужда гонит начальство в такую рань?
— А вы ведь тоже поднялись ни свет ни заря, — сказал я им.
— Мы коровенок пораньше на росу выгнали, чтобы молочка побольше дали. Нужно себе, да и государству.
От вида совхозного стада во мне поднималось раздражение, я плохо его сдерживал.
— Это хорошо, — сказал им, — но что же это у вас никто не проявляет такой же заботы о совхозных коровах; стоят сердешные — и не доенные, и не кормленные, и в грязи по брюхо. Кто же у вас за это отвечает?
— Доярки живут в других деревнях. Покамест их соберут да привезут, пока они подоят по двадцать коров, шастая по таким лужам, глядишь, и выгонят часов в девять, — внесла полную ясность шустрая сухонькая старушка. На часах у меня было начало шестого, солнце стояло высоко. Выходило, что еще не меньше трех часов стоять в загородке этому стаду.
— Почему бы пастухам не выгнать коров на пастбище, как это сделали вы со своими; дояркам даже удобнее было бы подоить их в поле на сухом месте?!
У меня все более нарастало раздражение, как будто женщины были виноваты в том, что было у нас перед глазами. Женщины молчали: не то от шевельнувшейся совести, не то от привычного безразличия к назиданиям уполномоченных. Наверное, я выглядел смешным, обрушивая без адреса священный гнев в пространство.
— Вот и жди от этих коров молока! Жуткая бесхозяйственность! Бывают хоть здесь руководители совхоза: директор, зоотехник, секретарь парткома?
— А как же, бывают, каждый день. Только что они сделают?!
— Да хотя бы приказали загон перенести на сухое место. Вы же крестьяне, лучше меня понимаете, сколько грязи из-за такого содержания животных попадет в молоко, а ведь его люди едят!
Когда человек «разойдется», ему не удается посмотреть на себя со стороны. А следовало бы — для оценки своего негодования.
В таких случаях крестьянки могли бы «рубануть» напрямую, видя, что заезжее начальство обращается не по адресу и к тому же «перехватывает». Но женщины не уходили, грустно слушали то, о чем, наверное, сами не раз говорили между собой. Словно высказывая за всех давно наболевшее, опрятно одетая, поседевшая, но еще не старуха, высокая, с открытым лицом женщина сказала:
— Все это так, товарищ начальник, не знаю вашего имени. Коровы эти и впрямь не ложатся с вечера до выгона в поле, а когда их выгонят, они похватают малость травки и, глядишь, — все уже залегли. Какое уж тут молоко! Скоту тоже надо полежать. Некому у нас следить за порядками, привыкли ко всему, и ни у кого душа не болит. Трудно у нас с народом, людей совсем не остается, да и руководителей наших надо бы погонять как следует.
Шофер отвел машину вперед, а мы, разговаривая, следом пошли в деревню. Я назвал себя, сказал, что приехал на пленум райкома, который сегодня открывается в райцентре. Шедшая рядом опрятно одетая женщина назвалась Марией Ивановной Коженовой. Она посетовала на совхозное начальство, степенно представила мне своих подруг. Кратко, несколькими словами что-то сказала о каждой. Из восьми — шесть пенсионерок. По мере сил все женщины помогают совхозу: пропалывают брюкву, «ходят на сено» совхозу и для своих коров подкашивают по кустам, а поспеет лен — кроме теребления и обмолота, вся работа ляжет на их плечи. В деревне шестнадцать дворов, но трудоспособных только двое.
— Вот Пелагея — самая молодая, она только в будущем году выйдет на пенсию. Есть еще один молодой работник — тракторист Вальков, жена у него учителька, тоже нам помогает в свободное от школы время. Ходить ей в школу приходится за пять километров.
И о себе коротко рассказала Мария Ивановна. Ей шестьдесят с «гаком», работала бригадиром в колхозе и в совхозе, когда колхоз упразднили. До войны и сразу после освобождения, покамест не укрупнили колхоз, работала председателем. Муж ее учитель, не вернулся с войны, без него воспитала двоих сыновей. Кто-то из женщин заметил, что Коженова была депутатом областного Совета, участницей сельхозвыставки в Москве.
— До войны у нас порядку больше было, — вставила свое слово еще одна пенсионерка. А упоминание о войне сразу же вызвало общий разговор. Пятеро из восьми не дождались мужей с фронта, одна не выходила замуж, а у двух мужья пришли ранеными — немного пожили.
Так часто приходилось мне слышать и наблюдать человеческое горе, вызванное войной, что, видно, никогда не притупится острота его восприятия. Однако картина погруженного в непролазную грязь стада занозой торчала в голове, вытесняя из нее сопереживание женщинам. Неделикатно я опять перевел разговор на дела сегодняшние.
— Плохи у вас дела, женщины, худо живете. Выветрилась из вас и ваших руководителей хлеборобская совесть, и ничего крестьянского, видимо, в душе не осталось. — Мы уже подошли к моей автомашине, и я полагал это последним, что мог сказать, уезжая. Слова мои, знать, задели Коженову.
— Какие мы теперь хлеборобы, — вздохнула она, — отработали свое. А живем мы, Николай Иванович, очень хорошо. Спасибо партии и Советской власти! За все наши прошлые муки воздала она нам должное. У каждой из нас — полный достаток, всем обеспечены, ни в чем не нуждаемся. — Она сделала паузу, как будто прикидывая: надо ли говорить, и уже другим, грустным тоном сказала:
— Только радости вот не стало!
Посреди деревни женщины стали расходиться по дворам, а меня прямо-таки ошарашили слова Марии Ивановны, вырвавшиеся у нее с такой болью. Правда, мне не впервые доводилось это слышать. Однажды старый и мудрый крестьянин, бывший председатель ершического колхоза, обронил фразу о б е з р а д о с т н о м с ч а с т ь е. Тогда я отнес эти слова к критическому возрасту человека, склонного к шутке. От слов Коженовой мне стало не по себе: живем хорошо, но не стало радости!
Мне захотелось узнать, что она вкладывает в эти слова. Мы шли к ее дому на краю деревни. Она говорила о делах совхоза, как они ей видятся. Подошли к хате, и она пригласила выпить свежего молока. Время было раннее, и мы с подъехавшим за нами шофером отказались.
— Присядем на вашу лавочку, если у вас есть время, — предложил я, рассчитывая поговорить о р а д о с т и…
— Немного подсохнет — пойдем сено копнить, а так — какие у меня дела! — спешить некуда; вот ожидаю младшего сына с женой и внуками, тогда дел сразу прибавится.
Оба сына у Коженовой работают в Москве. Старший — инженер-электрик, жена у него врач, растят дочку. Младший — водитель автобуса, жена — экономист на заводе; вот они-то и нагрянут с двумя внуками.
— Внуки радуют, Мария Ивановна?
— Еще бы! Души в них не чаю. Такие хорошие дети.
— А вы говорите, что радости не стало. Как же так?
Коженова улыбнулась, очевидно моей наивности, и с большим внутренним убеждением стала рассказывать:
— Детей я воспитала без отца. Сыны и внуки — это мое самое большое счастье в старости. И радости они мне приносят ой как много! Я душою оживаю, когда они приезжают сюда и когда сама гощу в Москве. Но я не об этой радости сказала вам.
— Любопытно, о какой же?
— Я не сумею вам объяснить, но я сказала о радости общения между людьми, которая совсем стала дефицитной, как раньше мануфактура в лавке. — Она улыбнулась, очевидно, тому, что внезапно нашла такие слова, и продолжала: — Вот наступила зажиточная жизнь, о которой мы долго мечтали. Помните, Сталин дал лозунг: сделать все колхозы большевистскими, а колхозников зажиточными. Сколько мы ждали, верили! Не дождались. Война помешала.
Коженова стала перечислять, чего у жителей деревни никогда не было и что теперь появилось. Говорила о приличных заработках, о пенсии для стариков, об электричестве, газе в домах, о возросшей бытовой культуре деревенского жилья.
— Теперь круглый год почти в каждой семье на столе праздник… А зайдите-ка в любую хату: городская мебель у большинства. Раньше что напялишь на себя, уходя на работу, тем и прикрываешься ночью. Теперь все на простынях спят, простое одеяло бракуют, дай нам атласное или из верблюжьей шерсти, на пружинных койках качаемся — вот как мы стали жить! Умирать не надо. Ведь и во сне не снилась нашим старикам такая жизнь, какая теперь пришла в деревню. А все равно как-то неспокойно, тоскливо на душе у людей… Не хватает чего-то людям.
— А может, в этом и счастье, что люди не успокаиваются на достигнутом, есть желание жить еще лучше, двигаться вперед, — сказал я.
— Это само собой! Всегда нам чего-нибудь не хватает. Но дело не в этом. Жизнь теперь наладилась, все знают, что будет еще лучше, а н а с т о я щ а я радость от человека куда-то ушла. — Мария Ивановна осведомилась, родился ли я в деревне или в городе.
— Припомните, как в каждой деревеньке к л ю ч о м б и л а д е й с т в и т е л ь н о о б щ е с т в е н н а я ж и з н ь. И не только до войны, но и сразу после Победы, когда еще слезы не высохли и с ран корки не сошли. А тогда было и голодно, и холодно, были болезни и неустроенность. У всех вместе с тем была такая вера, что жизнь скоро изменится к лучшему, и общая беда легче переносилась. Вам ли рассказывать, как мы тогда работали! Покопаешь день лопатой землю или потаскаешь на себе плуг, и кажется — все косточки ноют, а присядут, бывало, бабы отдохнуть — и, глядишь, опять шутки, прибаутки, песня. Ушла на пенсию — стала чаще слушать радио: с утра до вечера все передают о трудовом подъеме, об энтузиазме. Даже о нашем совхозе передавали, что в прошлом году с энтузиазмом картофель копали. Думаю про себя: какой же это энтузиазм, какой же подъем без радости, без того, чтобы люди испытывали восторг от своего труда?!
— Теперь, Мария Ивановна, действительно не ходят под красным флагом на работу с пением «Интернационала». Может, вы это имеете в виду, говоря об энтузиазме. Внешне теперь энтузиазм проявляется сдержаннее, наверное, наше общество повзрослело, осмысленнее стало относиться к своим чувствам, — прервал я затянувшийся монолог Марии Ивановны.
— С флагами и тогда не всюду ходили на работу. Да и то сказать: то была организованная радость. Но и душевный настрой людей соответствовал тому. А что касается песни, то это правильно: песня сильнее всего выражала этот настрой. Для русского человека песня была самым дорогим спутником в жизни. Теперь только по радио и услышишь хорошую песню, да еще если самодеятельность из райцентра привезут в совхоз…
Мария Ивановна не казалась мне провинциальной любительницей поболтать на любую тему, «деревенским философом в поневе». Все, что она говорила, было осмысленно, исходило от давно наболевшей души. Природная общительность делала ее словоохотливой и даже раскованной, может быть, от сознания, что встретила человека, который внимательно слушает, не перебивает, не становится в позу ментора, изрекающего прописные истины и поучения. В голосе ее чувствовался налет грусти, но не было никакого надрыва, видно было, что при этом она не потеряла интереса к общественной жизни.
Намерение побольше поглядеть перед пленумом в районе не осуществлялось. Но я не жалел, ибо не каждый день удается встретить и «разговорить» думающего и столь откровенного человека из рядовых современной деревни. Предмет же соотношения с ч а с т ь я и р а д о с т и для меня до сих пор остается загадкой. Чтобы продолжить разговор о случайно возникшей теме, я сказал то, что в данное время пришло на ум:
— Радость — это праздник души, ее торжество и ликование. Неужели теперь никогда не бывает такого общественного или коллективного состояния? Бывают же праздники — старые и новые. Вот скажем, День Победы, Новый год, 8 Марта, День весны, наконец, когда люди собираются вместе, чтобы торжественно провести время. Разве и они не приносят радости?
— Конечно, любой праздник — не поминки. Они и придуманы, наверное, чтобы люди душой отошли, порадовались. Но не назовете же вы праздником души, ее ликованием — пьяную одурь. И теперь поют на праздниках. Только ведь пьяные поют не от радости, они и плачут не от горя! — Коженова задумалась и долго сидела молча.
Мне показалось, что собеседница моя истощила доводы за то, что «радость от человека куда-то ушла». Не пытаясь ее оспаривать, я осторожно высказал свое мнение о причинах такого состояния:
— Может, Мария Ивановна, мы с вами не учитываем в данном случае наш возраст? Когда человек разменивает шестой десяток — мир его глазам кажется уже не таким радужным, как раньше; те же печали — трогают глубже и больней; тускнеет и чувство радости.
— Нет, нет — не скажите! — встрепенулась Коженова. — Я и сама так думала — старому мир с овчинку кажется. Да только моя же жизнь и опровергает это. С первых лет Советской власти я помню своих родителей, бабушку и дедушку. Деревня наша жила очень бедно, всегда нужда из всех дырок глядела: и не доедали, и не допивали, ходили в чем попало, а работать приходилось во много раз тяжелее, чем теперь. Однако редко кто испытывал чувство уныния.
Коженова стала рассказывать, что она и родилась здесь. В этой деревне было почти пятьдесят дворов, а в них — душ четыреста. Молодые и пожилые, в праздники и в будни, во время отдыха и на работе не обходились без веселья, песен, шуток. Каждая пустячная обновка приносила столько радости всей семье. «Сев закончим — праздник, весь колхоз радуется, сенокос начнется — опять веселье, с урожаем управимся — радость для всех. Зимой спадает страда — и свои радости: святки, масленица, веселые посиделки вечерами, катание на санках не только детей, но и молодежи, для пожилых — настоящий спектакль. И главное: все со всеми общались, а теперь хоть и живут в одной деревне, но если не работают рядом — не знают друг друга.
— Вы еще не сказали, Мария Ивановна, — подзадорил я, — что большинство праздников оканчивались драками парней, а то и мужиков, до кольев и жердей дело доходило!
— Бывало и это! Но во всей деревне с двумя-тремя забияками быстро справлялись, потому что пьяных почти не было. Зато молодые и пожилые люди, — все переживали радостные дни праздников; ожидали их, готовились к ним дружно. Теперь у молодых и приблизительно нет ничего подобного тогдашнему настроению. Теперь клубы, кино, радиоприемники, телевизоры появляются, достаток у людей во всем, только не знают они настоящей радости, что бы там ни писали в газетах о жизнерадостности современной молодежи.
— Идеализируете вы, Мария Ивановна, свое прошлое. И не называете причин, почему же, по-вашему, снижена теперь полнота человеческой радости по сравнению с тем, что было 20—30 лет тому назад.
— Много об этом думаю; время-то теперь в достатке, но ничего не придумаешь. Материально люди стали теперь жить хорошо, но радости нет, скука одна. Может, это оттого, что забот прежних не стало, все и всем дается легко? Горя большого не испытываем, и радости тоже. Может быть, она, радость-то, приходит к человеку через горе, нужду, боль? А когда все хорошо, нет настоящих трудностей, то и преодолевать нечего, а раз нечего преодолевать — нечему и радоваться, отсюда скука!
— Что-то не то вы говорите! Коровы стоят в грязи, до сих пор не доены, кругом море бесхозяйственности, пьянки, хищения. Разве это не объекты для преодоления? — сорвался я с некоторой запальчивостью и пожалел, что перешел на пропагандистский тон.
— Все это так, беда состоит, видимо, в том, что люди перестали это считать своим… Но вы извините, если я не то сказала…
Она осеклась, и я почувствовал, что своим последним замечанием отбил у нее охоту продолжать разговор. Мне пришлось сказать, что в ее словах много истины и нам, коммунистам, нечего друг от друга скрывать.
Она еще помолчала, а затем говорила долго, без остановки, словно боялась, что я опять перебью.
— Может, вы меня осудите за болтливость, но хочется кому-то высказать душевную боль, тревогу своей совести, раз уж своим личным участием ничего поправить нельзя. Однажды, когда нашему секретарю райкома Ворошилину вручили орден Ленина, пошла к нему в райком партии. Хотела поговорить откровенно, по-партийному. Но — где там! Он меня любезно принял и любезно проводил, а выслушать не пожелал и дал понять, что таких, как я, песенка спета, что помощь от нас совхозу будет принята, а о порядках в нем разберутся и без меня… И сказала я тогда себе: куда же ты, Марья, нос свой суешь! Наша песенка спета… А между тем мне кажется, что и областное руководство не знает фактического положения дел в деревне, поверхностно подбирает кадры для района, слабо спрашивает их за работу. При таком-то положении в районах области, по радио, в областных газетах идет восхваление успехов, достижений и даже побед. Иногда подумаешь, может, я действительно из ума уже выжила, что ничего, кроме плохого, не стала видеть. Начну перебирать б е л о е и ч е р н о е, чтобы сравнить хорошее и плохое. К белому нарочно откладываю и серенькие события и явления. Но черного вырастает целая гора, а белого маленький холмик.
Вот вы увидели этот несчастный загон и правильно возмущаетесь, только ведь таких беспорядков в совхозе на каждом шагу. Работники райкома партии, да и первый секретарь райкома, каждый день проезжают по этой дороге. И хоть бы что!
Ничего уж не радует. Пройдите по нашим полям, вы там увидите необработанные закрайки, пропуски на ширину сеялки на посевах, всюду рассыпанное удобрение и выпаленные им на многие годы пятна на почве; у каждого столба связи и силовых линий огромные огрехи — рассадник сорняков. После комбайновой уборки на полях огромные потери; ранняя зябь покрывается сплошными всходами ржи или ячменя. Не лучше — с уборкой сена. Урожаи трав у нас плевые, да и то добрая половина сена гниет в неподобранных «погребках», в кособоких с завалами, словно для улавливания дождя, стогах. О потерях при силосовании и говорить не приходится. К этому уже привыкли, как к норме.
Видите, что делается на улице нашей деревеньки; она вся тракторами разворочена. И так — в каждой, и в центре совхоза. Вот какая «красота» и «радость» перед каждым окном.
Как бы ни порадоваться тому, что на центральной усадьбе стали строить капитальные кирпичные дома. Но, боже мой! Сколько это стоит государству и как погано делается. И зачем двухэтажные? В этих домах долговечных люди должны жить и при коммунизме, только какая-то человеческая нелюбовь, безразличие к людям создали такие уродища! Все видят эти дома и возмущаются: это не жилье людей, а скорее какие-то хлевы или сараи с окнами. В одном доме уже живут, пока на первом этаже. На верхний никто не идет, ясно почему: таскать зимой дрова, а круглый год помои скотине, да и «до ветра» бегать со второго этажа… заставить бы того архитектора и самого большого начальника, который благословил постройку в деревне таких типовых посмешищ.
Новые типовые дома, которые начали строить в совхозе, особенно вызвали возмущение Марии Ивановны. Видно, она уже не первый раз говорит о них и не мимоходом оглядела их архитектуру.
— Все, что у нас делается плохо — оправдывается экономией. На такие дома смотреть страшно. Стены плоские, окна ничем не выделяются, фундаменты и карнизы проектом не предусмотрены, стропила устанавливаются не на обвязку, а прямо на кирпичные стены. Вся влага с крыши будет растекаться по стенам, а зимой — в просветы между стеной и кровлей — задует снегом весь чердак, потечет в жилье, если снег не сбросить после каждой метели… Откуда же у людей тут быть радости?!
— Кажется, Мария Ивановна, добрались мы до настоящей причины, почему нынешнее счастье не сопровождается настоящей радостью, — но Коженова так увлеклась, что не заметила моей реплики.
— Люди, что сочиняли проекты таких домов, сами работали казенно, без радости, а ведь среди них, наверное, не все были старики, — не без намека на мое первое замечание сказала собеседница моя и продолжила: — Возраст, конечно, действует, здоровье тоже на нашем настроении отражается. Но вы посмотрите на молодых, о чем я уже говорила, здоровых, сильных. Почему же у них нет настоящей радости? Если они и не напиваются до беспамятства, то все равно время их проходит в скуке. Они — поют. Только в песнях их нет веселья, ни сердечной грусти, ни мотива, ни склада. Бренчат без музыки, оглушая себя и людей. Молодежь давит тоска, может, поэтому она пытается от скуки избавиться оглушающим грохотом своих транзисторов и гитар.
— Неужели и в совхозе можно наслушаться такой «музыки»?
— Да, и тут бывает, а больше я просветилась в Москве. Собираются иногда у сыновей товарищи, сослуживцы. Немного культурней, но все одно: кто пьет, кто искусственно веселится… Не все так получается, как когда-то мы думали и ожидали.
— Как лично вы представляли себе будущее, Мария Ивановна?
Она подумала и неожиданно вспомнила знакомого мне человека.
— Был у нас до войны секретарь райкома партии Петр Карпович Шматков, — может, вы знали? В колхозе еще не легко жилось, всего не хватало. А Шматков заедет, бывало, соберет народ, расскажет обо всех задачах, о международном положении, а потом перейдет к «разговору по душам». Ответит на все вопросы и станет рассказывать, к а к скоро будем жить. Нарисует такую картину — дух захватывает! Деревня обновленная, просторные, красивые дома, чистые улицы, обязательно в каждом колхозе клубы, детские ясли, магазины и парк, да такой — лучше помещичьих. В парке после работы гулянье молодежи, аллеи заполнены родителями с детьми, на лужайках — игры, соревнование, радость бьет ключом! Люди здоровые, внутренне богатые, довольные жизнью. А главное — машины. Они облегчат труд, в лучшее время обеспечат работу, создадут благополучие и досуг. «Наверстаем радостью за все невзгоды и страдания наши», — говорил Петр Карпович.
Хороший это был человек, настоящий партиец, умница. Да только не так это оказалось просто. Материального достатка вроде добились; с нынешними хатами и улицами, поковерканными тракторами, — ладно, жить можно, а вот что деревни опустеют, наверное, — никому не приходило в голову. Какие ни на есть школы, приходится закрывать, ясли открыли — детей нет, рожать некому, вместо парков — земля кустами зарастает. Для многих людей работа и отдых — все перепуталось; неуправка круглый год; вроде и отдыхать некогда и нигде работы настоящей нет. Дни отдыха безрадостные: получит работяга выходной в совхозе, так он не отдыхает. Тяжело нам, старым людям, давним коммунистам, видеть это.
Я стою и думаю, что немногие люди в моем положении стали бы перечить пожилой женщине или просто одарили бы ее скептической улыбкой свысока. Говорила она правду, а боль ее была непритворна.
Через деревню наконец прошла к загону автомашина с доярками; беседа наша с Коженовой неожиданно для меня затянулась надолго. Я не стал определять свое отношение к сказанному, хотя слова бывшей председательши колхоза тронули меня. Желая удержать разговор в этом же плане, я продолжал, как говорят, «гнуть свое».
— А вы не думаете, Мария Ивановна, что прошлая война, в которой мы потеряли миллионы людей, наложила на всех нас и даже на наших детей слишком горький отпечаток? Может быть, высокая потеря крови народом сказывается на нашем настроении, потому и радость уже не ощущается так, как раньше?
— Раны от войны на душе остались, но ведь жизнь не могла остановиться на месте. Я уже говорила, что после Победы мы осушили слезы и по многим причинам испытывали радость. Потом что-то такое надорвалось, побледнело, а может быть, и совсем затушевалось для людей, во что верилось.
— Вы хотите сказать, Мария Ивановна, что на психику сельских жителей действует то, что деревня в привычном представлении уходит в прошлое? События стали развиваться не только так, как представлял их Петр Карпович, но и большинство из нас. Возьмем, только вашу деревню: из полсотни дворов осталось семнадцать, а из четырехсот душ всего лишь двадцать семь. Да и то пожилых! Молодые ушли в город, а в других деревнях и такого соотношения не осталось. Без молодых некому стало «заводить» радость, создавать «кипение жизни». Отсюда и наше нерадостное настроение.
— Все это так. Только и не в этом причина, — опять встрепенулась Коженова. — В городах вон сколько сбилось народу! А какая там радость? Пьяных еще больше, хулиганство; жалуются, растут на производстве прогулы за прогулами, от былого энтузиазма осталась только видимость, которую, оказывается, называют «ненаглядной агитацией». С каждого рабочего собрания не чают как поскорей уйти, а у нас стали за время, проведенное на собрании, начислять зарплату. До чего же мы так дойдем, Николай Иванович?
Время приближалось к десяти, и мне нужно было ехать в Угру. Я поблагодарил Марию Ивановну, которая еще раз пригласила нас с шофером выпить молока. Я поблагодарил ее за интересную беседу. Пора было ехать. Мы распрощались с ней и поехали в Угру.
Не знаю, как бы вели себя другие в моем положении; стали бы они притворяться всезнайками и отвергать бесхитростные рассуждения пожилой колхозницы из деревни Вязовец Угранского района?
Сильно припекало солнце. Пьянящий аромат подкошенных трав был еще сильней. Дорога по-прежнему была пустынна, и на полях — ни души.
— А баба-то с головой! — сказал Александр Сергеевич Голубцов. — Все видит, все понимает, да только не знает, чем помочь людям, чтобы на них снизошла радость.
Я промолчал. Пусть остается невыясненным для Коженовой и для меня вопрос о человеческой радости, но я испытывал счастье от того, что остаются еще в русских деревнях люди, которые живут не хлебом единым…