Страница 77 из 88
Может быть, мы с ней вместе в одно и то же время увидели эту мандариновую шкурку? И родное родному подало весть, а уловил ее в первую очередь тот, кто настороженно прислушивается к окружающему миру, кто чувствует?..
Как ни странно, я уже не первый раз таким образом «угадываю» желания окружающих меня людей. Но угадывают ли они мои желания?!
Только в рамках традиций, законов, государства, семьи и высокой нравственности человек может проявить свою истинную индивидуальность, без этих границ — он просто животное.
Историческая слабость зла заключается в том, что зло всегда уверенно в своей силе и безнаказанности, а особенно в том, что его, то есть зло, не запомнят, забудут.
Историческая сила добра заключается в том, что оно не рассчитывает на долгую память, оно бескорыстно, и еще в том, что оно не придает значения самому себе, а поэтому и значительно и запоминается на всю жизнь.
Ирония — не оружие нападения. Это средство защиты. И притом превентивное. Профилактическое. Никто не покушается на твою жизнь, на твою безопасность. Ты еще не почувствовал чье-то враждебное отношение, Просто воздух стал чуть-чуть холодней. И вот ты выпускаешь тихонько преострейшие коготки какой-нибудь замысловато-наивной, двусмысленной шутки. А лапки слегка поднимаешь мгновенно, и капелька крови, враждебной тебе, на них остается совсем незаметной…
Обычно считается, что ирония — признак ума. Вовсе нет. Это признак характера. И характера очень дурного, бессильного, слабого, а поэтому, в силу слабости, и действующего из-за угла. Ибо сила и ум — это мысли, высказываемые открыто…
Умение жить у некоторых людей вырабатывается удивительно быстро.
С детских лет они знают, где стать, где сесть. С кем знакомиться и поддерживать отношения, а от кого осторожно отодвигаться, «дистанцироваться». Они твердо знают, что почем и где что продается, и что нужно купить, а что продать. При этом они твердо знают, что именно в данный момент является истинной ценностью. Где замолвленное словечко. Где деньги. Где оказанная в трудный час небольшая услуга. Где громкое выражение преданности и уважения.
Само знание этих вещей — на уровне точных наук. Будь ты добрым и умным, но не знающим, где дать, а где взять, ты наделаешь таких бед, что потом за всю свою жизнь не расхлебаешь.
У меня были любимые литературные учителя, но вот я недавно еще и еще раз перечитала их книги и нашла в них такую фразу: «Проклятая, холодная, постылая страна!» Это о моей родине. Это написано так, как будто автор сих строк сам родом кз бананово-лимонного Сингапура или с острова Мадейры. Они не приемлют всего того, что люблю я: простых крестьян, сеющих хлеб; песни, которые поют эти крестьяне, их музыку, их обычаи, их одежду; они презирают наши скромные, залитые дождями поля, — и я отказываюсь от дружбы. Я лучше буду жить до самой смерти в ледяном одиночестве, чем поддакивать этим людям в их неприятии всего того, что дорого мне: стихов Пушкина, прозы Лермонтова и Толстого, всепонимающей, далеко не безотчетной тоски Есенина, разливистой и безудержной отваги Павла Васильева, многослойной и не всем и не всегда понятной с первого раза мудрости Леонида Леонова…
Какая зима, нелепая, морозная, без облачка, без снега!
Весь январь — «смог» и лютый мороз. В феврале просыпаешься — голубизна, снег лежит черной пленочкой; на газонах, на асфальте-то его нет давным-давно. И ни дождичка, ни снежинки в воздухе, ни инея, ни капельки влажности. Сухота, стягивающая кожу лица, иссушающая и старящая людей. А что в поле? Что там, в полях, без покрова, вымороженных насквозь? Небось озимые все в труху превратились. А лето, значит, будет дождливое, гнилое, влага выльется за год.
Если бы можно было выбирать себе зиму, я бы всегда выбирала воронежские январи, заиндевелые, мягкие, в шапках сугробов на крышах домов, в белых мохнатых сплетениях веток, в морозных рисунках на стеклах окон. Где все ясно, прозрачно — и небо, и воздух над городом, и душа, и мечта.
Но весна приближается, и синицы звенят. И, наверно, настанет такое священное утро, когда ледяная, зимняя голубизна сухих, жестких небес вдруг расколется, треснет — и за ночь-другую, глядишь, обернется мягкой, насыщенной солнцем чудесной голубизной какого-то нового счастья, обновленья земли, возвращения молодости.
И все станет на место — как будто и не было этой мороки.
Как я раньше любила свой дом! А теперь здесь все исковеркано присутствием смерти. Вот в этой комнате мама лежала на полу, а здесь на кровати. А в эту дверь и по этой лестнице ее выносили, накрытую этим одеялом. Я любила Москву, любила все ее улицы, а теперь я проезжаю по Ленинскому проспекту и всякий раз думаю: а вот здесь она умирала. Здесь она лежала в душной палате и говорила мне: «У меня есть китайский орех. Он приносит хорошие сны…» Теперь я не могу проехать по Ленинградскому проспекту, через канал: здесь везли ее в черном автобусе. Здесь мы возвращались в грозу…
Какое-то наваждение, неотвязные мысли преследуют меня, словно кара за что-то, чего я не совершала ни по умыслу, ни по недомыслию.
А потом еще муж…
Бедный мой дом…
Какое счастье читать вдохновенную прозу талантливого писателя! Кажется, что и ты становишься чище душою, и жизнь вокруг тебя светлеет, приобретает какой-то новый, еще не изведанный смысл!
Но вот дочитала до точки. Вот увидела автора. А все в жизни по-прежнему, ничего не изменилось.
Если я такая невосприимчивая, не стала красивей душой, отчего же другие, моложе меня, восприимчивей, отзывчивей на все прекрасное, доброе, чистое, светлое, отчего же они-то не влияют на наши будни, не делают их праздниками?! Что им-то мешает? Я же им не помеха… Даже больше того, уж если когда-нибудь осознаю, что каждый их поступок и каждое слово на пользу, — сама первая прибегу помогать. Да вот только и дни не светлеют, и польза идет не на пользу. В чем же дело? Отчего оно так? Как будто нас кто-то сыздавна заколдовал. Как будто очертил нашу землю шаманским кругом, — и хоть разбейся, а не будет добра. Неужто так оно и будет идти, зло за злом, зло за злом, и этому никогда не найдешь конца-края?!
Как-то я пожаловалась своему бывшему командиру батальона, что живу трудной жизнью, делаю всю мужскую работу, «только с бабами не сплю». А он мне пишет в ответ, что сломал ногу, сидит дома и делает всю женскую работу, «только детей не рожает».
Вот так — обменялись ролями…
Современные способы убийства человека, прежде чем зародиться в умах ученых и техников, давно уже родились в умах мыслителей и художников, изучающих психологию поведения личности, ее суть.
Вспомним хотя бы разговор у Бальзака в «Отце Горио». Страдая от отсутствия денег, один из героев романа, Растиньяк, пытается отыскать уголовно-ненаказуемый способ отъема и перераспределения богатств, при этом он вспоминает о прочитанном:
«— Ты читал Руссо?
— Да», — отвечает ему медик Бьяншон.
«— Помнишь то место, где он спрашивает, как бы его читатель поступил, если бы мог, не выезжая из Парижа, одним усилием воли убить в Китае какого-нибудь старого мандарина и благодаря этому сделаться богатым?
— Да.
— И что же?
— Пустяки! Я приканчиваю уже тридцать третьего мандарина».
Разве это не предвосхищает сегодняшнюю «кнопочную» войну, смерть от лазера, от самонаводящейся ракеты с термоядерной боеголовкой? Одно усилие мысли, и не только в Китае, где давно уже нет мандаринов, но на целых континентах оборвутся жизни людей.
От Руссо, от Бальзака с его Растиньяком и Бьяншоном, от Достоевского с его Раскольниковым, от Алексея Толстого с гиперболоидом инженера Гарина, от жюльверновского капитана Немо с его «Наутилусом» — к действительным лучам смерти, атомным подводным лодкам, кнопкам, вызывающим где-то, за тысячи километров, вихрь огня, как банально — и как трагически — развивается наша мысль, наша жизнь.