Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 41 из 74

Голова чуть кружилась от недавней контузии и от раны в висок. Рана, так, ерунда, зря Маруся ее перевязывала, бинтовала, а вот контузия делала непослушными руки и ноги. Отчего-то тошнило, хотелось прилечь. Но Сергей не покинул КП, и когда по сигналу батальоны опять поднялись и пошли на высотку в атаку, он снова пошел с бойцами на штурм, вместе с ними был вынужден опять отступать, оставляя позади себя на изрытом снарядами снегу трупы убитых. Выносить их сейчас, под огнем, в разгар боя, было нельзя, а потом, вероятно, не придется и вовсе. Так и будут лежать, заметаемые метелью, до самой весны.

Шерстобитов приехал к нему в полк в момент отступления и теперь находился на КП у Сергея, весь измученный, черный, с проваленными глазами. Папироса, зажатая в углу рта, догорала, истлев, но он позабыл о ней, только морщился, не замечая ее, и кривился, как будто от боли. Охрипшим голосом закричал Агафоненке, хотя тот стоял тут же рядом:

— Бей отсечным! Отсечным! Приказывай! Ну, чего ты? О, черт…

Обернулся к Сергею, ввалившемуся прямо из боя, с автоматом в руке.

— А тебя куда носит? Тебе место там?! Саперов пошли! На танкоопасных местах заминировать… Пушки, пушки скорей на прямую наводку…

Бой истаивал, затихал.

Шерстобитов и Большаков растерянно оглянулись вокруг.

За кромкою леса встающее алое солнце только-только начинало по-дневному бледнеть, все вокруг наливалось приглушенным, продымленным светом, и лица бойцов, проходящих траншеями, закопченные, в длинных грязных потеках от пота, тоже мертвенно-бледны. Шинели и полушубки, изорванные маскхалаты, какие-то неестественно оскаленные улыбки — гримасы усталости — все было похоже на черный, кошмарный, предутренний сон.

— Подсчитать, доложить, — приказал Шерстобитов стоящему рядом Диденке, и Диденко склонил скорбно голову. Он-то знал, что подсчитывать будут долго, всерьез — слишком много потерь. Нет, беречь человека, солдата, в эту зиму — а они уже чувствовали, это еще не последняя фронтовая зима — у начальников, у штабных командиров не получалось никак. Ты его бережешь, пехотинца, а как уберечь, когда у фашистов вон сколько и пушек и танков? И солдат своих они вовсе не берегут, не жалеют. Гляди, сколько их понабили, а они все, как сволочи, лезут и лезут. Сами лезут — и наших солдат уберечь не дают…

Потом Шерстобитов повернулся к Сергею и что-то спросил, но Сергей только вяло помахал рукой, ничего не ответил: он просто не понял. Золотое, зеленое, синее дерево взрыва все еще стояло у него перед глазами, впечатавшись с резкостью, остро и в низкое черное небо над полем, и в черный, безумный Сергеев зрачок. Потом это дерево разбежалось в глазах, как бежит, разветвляясь, зигзаг желтой молнии в грозовой атмосфере, и долго стояло, топорщась, подрагивало, трепетало, как живая, набитая грохотом и осколками смерть. Потом оно рухнуло, обломившись, ударив волной небывало тугого, тяжелого взрыва по нервам…

— Ты глухой? Что молчишь?

— Что? Да, тоже убит…

Сергей напряженно вглядывался в черные клубы дымов, поднимавшихся прямо в зенит.

Почему-то он вспомнил, как их по тревоге на седьмой день войны подняли на транспортном самолете в высокое темное небо. Курс лежал на глухие болота, леса. В ночной темноте моторы самолета ревели натужно, и сидящему возле люка в пятнистом маскхалате Большакову казалось, что весь мир с затаенной враждебностью прислушивается к их полету и к тяжелому реву моторов, притаившись, с угрюмостью наблюдает с земли, как они на залатанном «транспорте» пролетают над кочковатой, пятнистой грядою лесов, над просторами пашен и недозрелых хлебов, как, медлительно открывая ничем не защищенное брюхо, они, вроде бы ползком, по-домашнему переваливают через линию фронта, обозначенную внизу языками пожаров и желтыми вздернутыми вспышками перестреливающихся батарей, а потом — разноцветными пузырьками огней, догоняющих самолет… Молодые десантники сгрудились, изготовившись перед люком, чтобы ринуться вниз, в леденящую пустоту, и молчали, не думая ни о чем, ощущая себя и плывущие рядом плоскости крыльев, ясно видные отовсюду, как почти неподвижные огромные цели.

Это чувство огромности своего непослушного, темного тела и летящего «транспорта», вдруг ставших целью и видными отовсюду, потом у него растворилось, прошло в свисте ветра в натянутых стропах. Земля, поворачиваясь под Большаковым, вся колючая и шерстистая от еловых вершин, с ребристыми пашнями и проплешинами мочажин и болот, приближалась пугающе неторопливо, почему-то безмолвно. Но когда Большаков еще на какие-то метры приблизился к ней, она словно подпрыгнула снизу навстречу; трассы вспыхнули отовсюду, с боков, из-под ног, еле видные — за спиной. Накопившаяся за минуты полета наблюдавшая металлически злая враждебность прорвалась автоматной стрельбой, перекликами, трескотней мотоциклов, визгом пуль. Их, десантников, обнаружили сразу, еще в воздухе, и теперь вокруг Большакова, словно длинные темно-серые запятые, тут и там над поляной скользили обвисшие трупы убитых товарищей: они падали прямо на скорости на траву, не гася парашюты, глухо шмякались, как мешки, деформируясь и сминаясь о землю.

Это чувство огромности своего тела, как всем видимой и мучительно ясно очерченной цели, он опять пережил вот сейчас, в эту ночь, как какую-то новизну, словно не было опыта. Словно все было внове. И такими же темно-серыми запятыми остались лежать на снегу его бравые автоматчики и стрелки, отходившие вместе с ним еще от границы, и десантники из разбитых десантных частей, окружении, все, кто насмерть стоял под Москвой, а потом, отбивая, погнал немцев на запад, и молоденькие новобранцы, еще не обстрелянные, не привыкшие к визгу пуль и к утробному допотопному вою «катюш», — молодые, веселые и суровые, бородатые, пожилые «дядьки», в том числе Буслава, которого он почему-то запомнил еще по дороге в свой полк, впрочем, как и того кривоногого, ладного, бритого старшину. Мысль о них сейчас резала мозг, как осколок. Все болезненно кровоточило в его страшной, не видящей, но все помнящей и все понимающей памяти.

Он боялся взглянуть в искаженное болью лицо Шерстобитова: ждал обидного в своей правоте, унижающего упрека. Но комдив ничего не сказал.

И когда комиссар доложил Шерстобитову тихо: «Огольцова… убило. Прямым попаданием снаряда…» — тот медленно, не торопясь, осторожно стащил с руки, палец за пальцем, тугую перчатку, набрал с бруствера полную горсть наждачно-дерущего снега и уткнулся в него широкими скулами, лбом, подбородком, крутанул по щекам, по бровям с такой силой, так мощно, как будто хотел с себя снять, отмыть и еще что-то страшное, а не только усталость, ободрать даже кожу — стереть, охладить, наконец, свои мысли и чувства. Большакову почудилось, что он коротко всхлипнул при этом. Но, отбросив с руки обтаявший комок снега, полковник решительно повернулся и коротко приказал находящемуся тут же телефонисту:



— Командарма… Горячева…

Сухо, коротко, внятно, по заранее установленному коду доложил. Выжидающе помолчал. Там, на проводе, тоже помолчали, подумали. Потом начали говорить.

Так же сухо ответил:

— Есть! Слушаюсь… Да… Да. Я понял…

В затихающих звуках отдаленного боя, в погромыхивающих раскатах опадающей, уходящей на запад грозы все же не было успокоения. Кто-то громко вздохнул:

— Эх и тяжело жить на свете!

На что Шерстобитов с привычной ему оживленностью почему-то вдруг резко, радостно обернулся и сверкнул холодком синих, солнечных глаз.

— Это, брат, поперва! Потом привыкнешь, и умирать не захочется!

3

Хмуро, пасмурно в штабе. Все ходят на цыпочках.

Прежде чем войти в избу, занимаемую командиром и комиссаром дивизии, Тышкевич с осторожностью кашляет в руку, стоит на пороге.

— Ну, что там? — спрашивает Шерстобитов.

— Почти ничего. Я хотел сказать: ничего утешительного.

— Ну, читай.

Тот относит подальше от глаз листок, на вытянутую руку, читает:

— «Разведдонесение ВВС. 83°. 23.02.42. Карта 100 000. Разведывательными полетами на самолете У-2 установлено: