Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 74

— А ты что ж, Валя, думал, нам вечная ночь?.. Ну, не робь, мы с тобой доживем до теплой весны. А вот эти… раззявы… уже, видишь, не доживут… Война! — объяснил он, нахмурясь угрюмо. — Приучайся помалу. Не будь лопоухим!

3

Как-то так получилось, что исподволь, незаметно, познавая войну час за часом, Яманов стал лучшим солдатом в полку. Его взяли в разведку, во взвод, и он через месяц привинтил к гимнастерке медаль «За боевые заслуги», потом «За отвагу» и теперь уже вроде бы не поглядывал бегло, с улыбкой на собственную, далеко не богатырскую грудь, когда все это позванивало на ходу: попривык. А первое время глаз не мог отвести, любовался.

Он окреп и как будто подрос, хотя, в сущности, если б делал зарубки на двери, новой отметины делать бы не пришлось, просто сила пошла в матерую жилу, как заметил Никифор. Коренастый, курносый, с широкими крепкими скулами, ходил чуть расслабленной, вялой походкой, неуклюже угнувшись, склонив голову набок. Но идти мог без отдыха целые сутки, а то даже и больше: как потребует обстановка. Мог не есть и не спать, мог неделями жить на морозе, говорить очень тихо, а двигаться осторожно.

Он уже научился не бояться обстрела, подниматься в атаку с винтовкой наперевес, ночью молча, а днем с громким криком «урра-аааааа!» прыгать в холод и неизвестность немецких траншей, быстро действовать где штыком, где саперной лопаткой, а где просто тяжелым солдатским ударом в висок или в челюсть.

Он уже полюбил этот холод опасности, риск и собственную, появляющуюся как бы из ниоткуда находчивость, позволяющую упредить то летящий снаряд, а то плоский немецкий штык, направленный на него, хотя понял: умение упреждать приходит, конечно, не из ниоткуда. Это делает кто-то сидящий внутри, какое-то неизвестное ему существо, просыпающееся лишь в минуты опасности и уверенно действующее в соответствии с обстановкой, то второе, а может быть, первое его «я», о котором он прежде не знал и не думал. Опыт множества поколений солдат и крестьян, деревенских охотников, отпечатанный где-то в мозгу, он проснулся и ожил сейчас, на войне, отстранив все ненужное в данный момент, подчинив себе весь организм, нервы, мускулы, душу и придав всему облику Валентина эту дерзкую щеголеватость, в то же время небрежность: шапка на ухе, автомат на ремне на сгибе руки, в углу рта изжеванная цигарка, глаза чуть сощурены. Ни девчонка-дружинница из проезжего медсанбата, ни солдат-пехотинец, еще не обстрелянный новичок, ни штабной офицер, от которого на три метра разит тройным одеколоном, не пройдут теперь мимо, чтобы с завистью не оглянуться: «Родила меня мама, не примает и яма!»

За время декабрьского наступления под Москвой Валентин вместе с группой захвата раздобыл четырех «языков», таких «мя-аконьких, те-епленьких», как рассказывал он командиру взвода разведки. И имя Яманова уже стало известным. Но сам Валентин никогда не хвалился своими заслугами. Он уже понимал, что у каждого человека хватит храбрости, чтобы идти на войну, но далеко не у каждого найдутся терпение, выдержка, чтобы всю ее пережить до конца. Для того чтобы всю такую войну пройти, перечувствовать, наверное, нужно иметь не одно только мужество или храбрость, а еще и умение видеть в себе на какое-то время то самого главного на войне человека, чтобы встать и пойти на стреляющий дот, а то самого малого, незаметного в общем ряду, уступая какое-то благо товарищу, защищая его, заслоняя своим собственным телом. Вот из этого небольшого умения — знать всегда свое место, находить безошибочно нужный тон, нужный довод — в Яманове и рождалось достоинство человека, бойца: его высшая проба.

4

Из похода на Шестопаловский лес — Стоколос Яманов вернулся один, уже в полночь. Он ввалился в землянку разведвзвода в Черняевой слободе весь иззябший, продрогший и сел у порога, не в силах снять верхней одежды, стряхнуть с себя снег. Разведчик был бледен до желтизны, и Никифор Овчинников, быстро вставший с соломы на нарах, спросил осторожно:

— Ну, пришел?.. А где остальные?

Валентин ничего не ответил.

Их группу — Яманова, разведчика Степана Пяткова и девушку в старой, заношенной кацавейке и клетчатом домотканом платке — в полку у Тышкевича ждали всю ночь и весь день, а они не явились ни в назначенный час, ни позднее. И все жили в тревоге до нового вечера, до темноты, не зная, что думать.

— Водки выпьешь, а, Валь? — спросил снова, заботливо хлопоча, осторожный Никифор.

— Он не ко-от, молока-а не пье-ет, — пошутил было тонкошеий, длиннорукий новичок из Рязани по фамилии Шкода.

Но Никифор его осадил:

— Цыц! Ш-шанок… Помолчи, поколь старшие говорят! — Овчинников теперь был при Яманове добровольным помощником, охраною, нянькой, сам учился уже у него, а поэтому относился с большим уважением. Он негромко спросил: — Валь, а Валь? Ну, ты… что?

Тот провел по лицу почерневшей, негнущейся рукой, словно снял с себя липкую паутину, стер ее, плюща губы и нос, оглянулся, как будто бы возвращаясь не только физически, но и душой из неведомого далека, хрипло выдохнул воздух:

— Ничего-о… Та-ак! — отрезал ладонью. — Пройдет…



— А Стяпан? Где Стяпан? — Пяткова любили в разведке за добрый, веселый, открытый характер.

— Нет Степана… И больше не будет.

— Та-а-ак, — Никифор вздохнул. Повторил, словно эхо: — Нет Стяпана…

Идти с Валентином должен был он, Овчинников. Командир не пустил. Сказал: «Ты, сержант, посиди! Вперед батьки в пекло не суйся!» — «Так батька же я, а не он, товарищ старшой!» — возразил было Никифор. Но старшой почему-то, озлясь, грубо, резко ответил: «А знаешь хорошую поговорку, что… старого кобеля не батькой звать? Батька тот, кто умеет…» Никифор обиделся, повернулся и ушел, по-стариковски ссутулясь. И вот нет Степана, здорового, крепкого сибиряка. И больше не будет. А мог бы вот так не вернуться Никифор.

— Ну выпей, — опять предложил он Валентину.

Тот, не глядя, взял кружку из рук, выпил залпом, вытер губы рукавом запятнанного кровью маскхалата, помолчал. Объяснил не спеша:

— Фрицы, погань… Ребеночка, во-от такого, распяли… Вот гады! Смерти им, сукам, мало!

В землянке, где сидели, лежали и двигались, разговаривая, десятки людей, стало тихо. Никифор Овчинников тоже смолк. Он вертел в руках только что свитую из сыромятных ремней узорчатую плеть со свинцом на конце — Валентин упросил поскорее сплести для поездок на лошади — и глядел себе под ноги, на затоптанный глинистый пол неподвижным, сощуренным взглядом. Кто-то тихо сказал:

— Вот сволочи! Нехристи, будь они прокляты!

— Ну, фашисты, и все! — гомонили в землянке.

— Давить их, поганцев, живьем…

Никифор взглянул на Яманова. Тот снял капюшон, стряхнул капли талой воды у порога. Когда-то густой, просяной его чуб, круто вьющийся, непокорный, сейчас липнул ко лбу свалявшейся прядью.

— Эх, Валюха, — заметил Никифор, вздыхая. — Покамест дойдешь до Берлина, будешь серый, как волк… А? Белеешь кудрями-то, а мордой темнеешь!

На что Валентин незнакомо, угрюмо ответил, едва разжимая сведенные судорогой губы:

— Ничего, дядя-я… Я им это припомню… Без волос, без зубов — а дойду… Кровь из носу, дойду!

И он лег на нарах, отодвинув Никифоров вещмешок, занимавший ему же, Валентину, особое, лучшее место, закинул за голову руки. Но глаза не закрыл, молчаливо, с тоскою глядел в потолок, вспоминая ту ночь и гибель Степана. Кто из них в этой гибели виноват? Да и есть ли вообще в этом случае виноватые?

Через лес, сельцо Манино, к Стоколосу разведчики вместе с девушкой шли быстрым ходом, минуя немецкие огневые, сперва по оврагу, потом по замерзшему руслу реки с крутыми отвесными берегами. Потом снова зашли в густой лес, уже с запада, с тыла; лес большой, Шестопаловский, знаменитый своей недоступностью для разведчиков. Здесь, как им говорили, укрывались от наблюдения с воздуха немецкие танки, а наверное, находились и ремонтные базы, и склады, и сам штаб этой танковой части. И Яманов с Пятковым и Лидой сторожко, по-лисьи проползали кустами в двух-трех метрах от часовых, и Яманов все высмотрел, все заметил, запомнил. А потом они вышли молоденьким ельником к хутору Яблонному, где Степан и Яманов остались одни дожидаться разведчицу, а та проскользнула во тьме мимо старых ометов и скрылась. Пошла по какой-то невидимой, известной лишь ей одной тропе в Стоколос.