Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 32 из 46

Придя домой, я велел подать себе чаю, сел в кресло и сейчас принялся за чтение. Оно так увлекло меня, что я просидел далеко за полночь. Это был настоящий рассказ, это была исповедь измучившегося, растерявшегося человека. Вот она, я вам прочту ее.

«Все, что я напишу здесь, все это для вас, Анна Андреевна. Я должен высказаться перед вами, я должен объяснить то, что, может быть, необъяснимо для вас, но что вы сумели простить (я видел это по вашим глазам тогда — в последнюю нашу встречу). Я чувствую, что мне нужно писать вам, иначе мне не разобраться в себе самом, иначе я перестану понимать себя.

Оглядываясь на людей, с которыми мне приходилось сталкиваться во всю мою жизнь, я не нашел никого, кроме вас, могущего выслушать меня и осудить справедливо.

Вот почему, приехав сюда и вновь пережив в памяти все, что случилось так недавно, я решил сесть и написать вам обо всем. Если вы простили, не зная всего и не зная меня — осудите вновь; если же эти строки вам не скажут ничего нового — я буду рад, что ваше прощение я заслужил.

Вы, конечно, знаете, за что я был переведен из гвардии в ваш захолустный городок, в армейский гусарский полк. Эта история слишком часто и слишком настойчиво повторялась в Завалках, чтобы ее кто-нибудь забыл. Она стала чем-то легендарным, приняла окраску какого-то доброго молодечества на взгляд одних и дьявольской извращенности в глазах других. Признаюсь, под влиянием всех этих догадок и суждений, я сам невольно перестал сознавать истинную подкладку своего поступка и, верьте, не верьте, чувствовал благодаря этому какое-то свое превосходство над другими людьми и уже начал думать, что все так и должно быть, что все — хорошо.

Но, кроме всего этого, во мне жило и живет до сих пор странное, почти врожденное чувство, заставляющее меня делить людей на два лагеря — своих и чужих. Это кадетское деление, признававшееся в корпусе, а потом и в училище вполне разумным и должным правилом поведения, как нельзя более подошло к моим личным вкусам, и вот почему я всегда был среди товарищей любимцем и коноводом. Еще живя дома в поместье своего отца, я как-то инстинктивно понял и одобрил такое отношение к людям, дающее мне возможность быть любимым и уважаемым.

Но посудите сами, могли ли эти люди — уже все, без всякого деления на своих и чужих, — внушать к себе любовь и искреннее уважение? Конечно, нет. Свои пользовались мною для своих целей; чужие, естественно, избегали меня. Вот почему с каждым годом, с каждым днем мне все труднее было уважать своих, все дальше уходили от меня чужие и, наконец, я начал терять уважение и любовь к самому себе. Место было завоевано — я был дворянином, я был офицером, меня боялись и любили, и я мог делать все, что захочу.

Вот в каком душевном состоянии застали меня все недавние события.

Я приехал в Завалки вечером с тоскливым чувством одиночества и с горьким вкусом во рту от выпитого шампанского, водок и вин. Мне, собственно, не было жаль прежних товарищей, а тем более кого-нибудь одного из них, но мысль о том, что меня ждут новые люди, которых мне придется принять за своих, угнетала меня. После истории с моим евреем, я как-то перестал ощущать потребность в близких людях. Но эти новые товарищи оказались ничуть не хуже старых. Их вкусы, их привычки, их взгляды на жизнь почти ничем не разнились от взглядов, вкусов и привычек людей, ранее меня окружавших, и поэтому мы как-то сразу спелись и все признали меня добрым малым и благородным товарищем. История с векселями придавала мне в их глазах еще более значительности. Я сразу почувствовал себя независимым и любимым.

Жизнь в полку и так однообразна, в захолустье же она действует угнетающим образом. Одуревшие от скуки, безделья и самолюбования люди хватаются за все, что мало-мальски может вывести их из такого состояния. Отсюда понятны все те подчас скандальные истории, которые мы выкидывали. Карты и вино уже не развлекали нас, они стали чем-то обыденным; ухаживание за дамами превратилось в спорт, всегда оканчивающийся успехом; пренебрежение к чужим перешло в издевательство над человеком.

Но из этого не следует, что мы все были уже окончательно потерянные люди, что в нас не осталось ничего светлого. Нет — вы знаете, что это не так! Вы знаете, что мы умеем быть благородными, смелыми, почти героями, когда это требует от нас наша noblesse[15]. Но это бывает так редко, людей, которых мы уважаем, так мало, что подчас можно было и забыть все то хорошее, что считалось украшением нашего мундира.

Когда мы зашили в мешок одного старого еврея и подвесили его на крюк (вы, конечно, помните эту историю) так, что он чуть не задохнулся, неужели вы думаете, что в нас говорила тупая злоба, человеконенавистничество? Да мы просто не видали в нем человека! Это было какое-то странное, жалкое животное со смешным лицом и забавным говором, но мы ничуть его не ненавидели. И если бы сейчас же, как его освободили, он стал просить нас спасти его семью от разбойников или пожара — мы, не задумываясь, пошли бы и исполнили его просьбу, потому что этот поступок предписывался нашей моралью, нашей noblesse. Нам — можно, другим — нельзя: таково правило победителей.

На первом балу у губернатора я встретил вас и Лину Федоровну. Вы помните, конечно, что вы сидели вместе в голубой гостиной, когда я подошел к вам. Меня представил Гагарин.

Еще не доходя до вас, он сказал:

— Вот интересная женщина… но! — (он приложил палец ко рту) — ни-ни-ни… святая женщина, примерная жена, une femme pure[16]…

Я недоверчиво улыбнулся и тут же подумал, что надо заняться…

Анна Андреевна, решив писать вам, я поставил себе целью ничего не скрывать от вас, особливо своих мыслей. Если бы я что-нибудь утаил, мое письмо-исповедь было бы ненужной забавой, каким-то кокетством. Поэтому не смущайтесь и не пеняйте на меня, если встретите что-нибудь такое, о чем не говорят вслух.

— Ну, а та — другая? — спросил я.

— О, это девчонка, которой я не советую попасться в руки. Она сирота, живет с больным братом у себя в имении, занимается какой-то чертовщиной и зла, как ведьма, хотя богатая невеста… Но вот, позвольте представить.





Вы мне понравились сразу. Ваше лицо, ваша фигура, — особенно ваши губы. Говоря вам какие-то пустяки и слушая вас, я глядел на эти губы и думал, что им в тысячу раз было бы приятнее целоваться, чем говорить.

Но зато Лина Федоровна мне не только не понравилась, но сразу же стала антипатична. При первом взгляде она даже не показалась мне интересной. Тонка, вертлява, длинноноса, зла, вот что подумал я о ней и сейчас же перевел глаза на вас.

— Это мой маленький дорогой друг, — сказали вы, указывая на Лину Федоровну, — она удивительный человек и сколько талантов…

Тогда я вам не поверил.

Танцевал больше я с вами, с ней сделал один тур вальса и должен был отдать ей справедливость, — она танцевала изумительно. Но для меня это было не важно. Я почти не говорил с ней и искал вас глазами.

— Моя подруга вам, наверное, очень нравится, — чуть улыбаясь острыми углами тонкого рта, сказала мне Лина Федоровна.

— Почему вы думаете? — удивился я.

— Я это вижу, — серьезно ответила она, — но только она слишком добрая…

— Ну и что же? Тем лучше!

Меня начинал изводить ее тон.

— Тем хуже, — спокойно продолжала девушка, — она скоро надоедает, это скучно…

Я ничего не ответил, обозленный ее словами и мысленно посылая ее к черту. «Не думаешь ли ты, что с тобой очень весело?» — спрашивал я ее злыми глазами. Она только тихо улыбалась. Окончив кружиться, я посадил ее на место, думая скорее отделаться от нее, но она сама встала навстречу какому-то господину и кивнула мне:

— Вы свободны…

Во все продолжение вечера я не отходил от вас и не видал уже Лины Федоровны. Мое присутствие, я это почувствовал сразу, было приятно вам, — вы были оживлены и Гагарин, проходивший несколько раз мимо нас, значительно мне подмигивал. Не буду скрывать, что мысль о вас, как о человеке, как о женщине с золотым сердцем, какою я вас узнал впоследствии, ни разу не приходила мне на ум, так как все мое внимание было обращено на вашу наружность. Глядя на вашу полную грудь, плечи и руки, я уже целовал их глазами, и вы, наверное, не были бы так покойны и так веселы, если бы знали, о чем мечтал я в то время, когда губы мои произносили всякий светский вздор. В этот вечер я твердо решил добиться вашей взаимности. Пуститься на все хитрости, уловки, ложь, лишь бы овладеть вами. Я уже внутренне дрожал, как дрожит легавый пес, делая стойку. Я чувствовал, что во мне просыпается охотник, для которого сам процесс охоты важнее намеченной дичи.

15

Достоинство (фр.).

16

Чистая женщина (фр.).