Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 86 из 111

Да не покажется, что я так легко прохожу мимо «хаоса» самого по себе, ища истины в пресловутом столкновении мнений или находя «долю правды» во всех учениях и т. д. или усматривая в хаосе систему. Я вовсе не согласен думать, что «может быть вселенское непотребство и есть истина, что всякий момент философии, даже самый развратный, имеет право на существование» (на существование, пожалуй, но не больше), что «вся история философии — это и есть самое настоящее» и т. д. Не думаю так, потому что люблю одно и ненавижу другое, и всяких проходимцев в философии приветствовать так, как приветствую призванных, не буду. И в философии вовсе не «все позволено», во всяком случае «не всё возвышает». На вопрос же о том, можно ли, не впадая в пантеизм, признать все философские течения равно законными с точки зрения истории философии, — я отвечаю также: нет, нельзя.

Впрочем, я не прочь здесь и попротиворечить себе и согласиться на «всё позволено». Не прочь также повторить и такие слова: «пусть лают и пищат и воют». И от последнего ответа на вопрос, скрытый в этих словах, я пожалуй тоже предпочту пока воздержаться. Но дело не в этом. Дело в том, что я принимаю хаос Ср. Веков не из тех соображений, что «каждой твари Бог свой голос дал».

Я просто отношу значительную долю хаоса Ср. Веков на ошибку. Не хаос был в душе еще невинной девочки, а просто неведение и слабость, сознание которых, кстати сказать, помогало ей с благородным смирением проявлять себя — как знающую и предчувствующую верный путь. Совсем иное дело — хаос в душе знающей свою силу и «себе цену» новой философии. Он имел здесь гораздо более опасный смысл.

Вообще же для меня дело не в хаосе и не в нетвердости. Пусть бы металась во все стороны наша дама: это было бы лишь сниженной, искажённой её свободой. Но что категорически хотелось бы ей воспретить — это продажу себя всякому, продажу, ведущую к опустошению её души. Иной раз только думается: а действительно ли она ответственная за то, что эти всякие всю несомую ими околесину именуют её именем? Поди-ка, не позволь этой публике «использовать» то, что ей пришло в голову использовать! И разве не «использовывается» в таком же духе и наука и многое другое? И науке не более легко сопротивляться, чем философии!

Что касается хаоса мнений, то ведь хаос есть всё же, кроме того, и одна из форм «множественности». А эту последнюю, конечно, приходится расценивать иначе. Хаоса, конечно, не нужно, ибо хаос — уже порча. Но множественность могла бы быть и не хаосом. Пусть будет мне позволено здесь вспомнить один не новый, конечно, тезис. Философия есть работа нашего сознания, занимающая место между мифом (а следовательно, и догмой), с одной стороны, и наукой — с другой. Она должна сохранять в своем общем облике, в целом, метафорическую (в буквальном, а не литературоведческом смысле) природу мифа, неустойчивость, подвижность, живой трепет бесконечно-конечных идей и образов, — но она сохраняет их, сближаясь с «наукообразными» построениями, иной раз не умея сочетать мифософичность свою с праведной мифофобией науки. Может быть, поэтому ей вовсе не следует существовать, — это уже новый вопрос; а может быть, у неё своя миссия (отнюдь, отнюдь не синтеза, не последнего слова) — служебная, вспомогательная, — ancillae. Но если ей нужно быть, то нужно быть не такой, как наука, и не такой, как миф. Но и миф и наука должны жить в её душе. Опасная судьба! Опасность разрыва, надрыва, двух стульев, истерии, метанья, бестолочи и даже душевного опустошения стоят пред ней всегда. Обойти их очень трудно. Трудно, — но если должна быть философия — она должна их преодолевать — худо или хорошо; иной раз она это делала — «ничего себе», иной раз — «никуда не годится». Но этот тезис так, между прочим; не хочу на нем останавливаться, ничего в нём нового и интересного нет, а для меня он только немножко в ином свете рисует хаотичность. Но — не важно это. Важно то, что хаоса действительно не нужно, хотя и не в хаосе самом по себе для меня вся беда.

Пусть меняет философия таких любовников, как Лейбниц и Спиноза, Кант и Фихте и даже Шопенгауэр и Бергсон и Ницше и Шпенглер. Печально, но это ещё поправимо. Но действительно ли это она — та самая дама — истерически воет и пищит в объятиях «использующих» её в своих видах дельцов всякого рода. Впрочем — и Кант и Гегель и Ницше и Шпенглер — тоже грех. Потому что и это — уход из храма. А в этом — настаиваю на своём — вся причина.

Но вот мне поставлен новый вопрос: а где же причина этой причины? «Как же этот невинный ребенок стал проституткой?» Даже некоторую ироническую усмешку слышу в этом вопросе. Да, как это случилось?

Ну, что же — если именно в этом и заключался с самого начала «вопрос», — должен сознаться, что ответа на него не имею. Как это так случилось, что эта девица не просто заметалась, а так легко пошла по рукам, так безлюбовно и бесславно стала услужать совсем неинтересным кавалерам? Как случилось, что уже стоя на пороге храма, она ушла из него? Может быть, храм был не совсем тот, в каком ей надлежало быть? Может быть храм, в котором ей надлежало быть, не принял почему-то её? Или может быть насильники какие-нибудь увели её оттуда? Или пошла она просто за всеми, когда все стали оттуда уходить? Боюсь, что и храм был немножко не тот, и насильники сыграли здесь свою роль, и общий «поток жизни» оказался довольно сильным насильником. Ведь перековке в этом духе подверглась не одна только философия. Вот поставлена была в пример наука, которая знает чего хочет и тверда, как камень, и хаоса в ней нет. Да, хаоса нет. Ну, а насчёт продажности и «использования», не знаю, не перещеголяла ли она философию! Не «всякий» её берёт, как берут философию, грызть труднее, не по зубам бывает. Но услужает она иной раз таким господам, что стоит всякого хаоса! А искусство, а экономика — и всё прочее?! Всё это по-другому? Да, конечно, по-другому.





Остается ещё один вопрос: как же быть? «В общем и целом» — не знаю. И очень хотелось бы вместе, низко опустив, вероятно, голову, думать и думать об этом — ибо думанье наше удел и наше оружие. Знаю только твёрдо: слава философии в служении Славе, и нет для неё иного спасения, как возвращение туда, откуда она ушла.

V. [Письмо А.Ф. Лосева А.А. Мейеру]

Глубокоуважаемый, дорогой и незабвенный Александр Александрович!

Ваша неожиданная болезнь прервала нашу с Вами работу по греческой философии и не даёт возможности даже встречаться. Но во всём мире нет таких обстоятельств, нет таких сил и таких расстояний, которые бы могли прервать наше общение, и его я чувствую каждый раз, как только вспоминаю о Вас. Поэтому — пусть хотя бы письменно — мы побеседуем с Вами; и я решаюсь беспокоить Вас своим письмом, несмотря на Вашу болезнь.

За всю жизнь не было у меня такого глубокого, такого простого и светлого друга в философских исканиях, как Вы. Каждая беседа с Вами пробуждала в душе что-то глубокое, чистое, неизмеримое; и я всегда ждал Вас, всегда ждал и — скучал, если Вы долго не появлялись. Вы знали красоту чистой мысли и заражали меня свободой, благородной свободой и широтой Вашего ума. Сколько счастливых часов провели мы с Вами вместе в атмосфере большой, высокой философии, и как сладко было общение душ, узнавших одна другую среди злобного хаоса жизни! И сейчас, вспоминая Вас, начинаю возвышаться душою, начинаю чувствовать, как близка и доступна истина, как я живу плохо и низко и как мало сделано за всю прожитую жизнь.

Жизнь наша устроилась так, что я остался в столице, среди книг, сытым человеком, а Вы принуждены были скитаться по глухой провинции, не иметь, где преклонить голову, не иметь любимых книг и отказывать себе в самом необходимом. И среди всей этой людской злобы, среди звериной обстановки Вашей жизни Вы сохраняли светлый и легкий, непредубеждённый ум, даже утешали меня, и около Вас становилось всегда светло и мудро. Могу ли забыть эти чудные встречи с Вами, это таинство общения душ, в котором Вы были так талантливы, так богаты?